Irish Republic

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Irish Republic » Альтернатива » examination at the womb-door


examination at the womb-door

Сообщений 1 страница 23 из 23

1

http://images.vfl.ru/ii/1465680290/2d3d0160/12992858.png
examination at the womb-door

https://78.media.tumblr.com/d1311bcf15a50ceec137b4ee3e21a0ed/tumblr_mn3a45I5my1r614d7o1_500.png

http://images.vfl.ru/ii/1465680290/7d64ae6d/12992859.png

УЧАСТНИКИ
Брук & Брук
ДАТА И МЕСТО
начало мая '18, Калгари, Канада
САММАРИ
Who is stronger than hope?    Death.
Who is stronger than the will?    Death.
Stronger than love?    Death.
Stronger than life?    Death.

But who is stronger than Death?
                         Me, evidently.

http://images.vfl.ru/ii/1465680290/2d3d0160/12992858.png

+1

2

Когда она вернулась, кухня в Брентвуде оказалась в полном порядке. Все вещи на своих местах, постели заправлены. Кто-то даже вытер пыль. Кто-то следил за тем, чтобы газон был ровно подстрижен.
Её дом в Брентвуде. Их дом. Её.
Её отец обо всём позаботился.
Эшли позаботился о том, чтобы обо всём позаботился её отец.
Всё началось со стуком в дверь в Джойсе и всё закончилось со стуком в дверь в Маунт Джулиет. Стук её разбудил - на чердаке, в мятом платье, в пустой постели. Под боком свернулась клубком рыжая собака Зигги - прямо на одеяле. Рыжая собака Зигги спустилась с ней и села у её ног, когда она открыла дверь миссис Глисон. Миссис Глисон держит за руку её дочь. Миссис Глисон выглядит взволнованной, Уоллис поёт свои птичьи песни - Уоллис вкладывает в её ладонь обкатанное бутылочное стекло, и Харпер поднимает дочь на руки. Стекло мутно-белое, молочное. С Уоллис течёт - на улице дождь. Как бы не простудилась.
- Миссис Брук... - говорит миссис Глисон.
- Зовите меня Харпер, - привычно перебивает Харпер. Хрипло - сонно. Волосы сбились в гнездо - кое-как пригладила. Уоллис немедленно приступает к плетению кос. Который час - вяло соображает. И где Алекс. Почему отпустил Уоллис гулять одну. Сегодня нужно много успеть.
- Харпер, - продолжает миссис Глисон. - Мой муж с утра пошёл на рыбалку, и он мне сказал... и он видел... то есть я пошла за ним, чтобы позвать к завтраку, и по пути встретила твою девочку, а мой муж, ты знаешь, милая, он плохо ходит, ему нужна помощь, и он мне сказал, что видел, как твой муж зашёл в воду, и...
Вот так просто.
Это, верно, какая-то ошибка.
Она ослепла, оглохла, онемела. Её парализовало - на несколько секунд, пока Уоллис не дёрнула её за волосы так, что покатились слёзы.
- ...мне очень жаль, Харпер, но он не успел ничего сделать, потому что он был далеко и он так плохо ходит - очень медленно. Я уже позвонила в 911. Что я ещё могу для тебя сделать? Может, воды? Пойдём ко мне, я только что заварила чай...
Он утонул, они сказали. Его нашли через несколько часов - прибило к берегу чуть ниже по течению. Сказали: видимо, самоубийство - карманы его куртки оказались набиты камнями. Не утонул, стало быть, а утопился. Она едва не рассмеялась вслух. Что такое, - переспросила офицерша, как две капли воды похожая на старшую офицершу из Манитобы. Вирджиния Вулф, - сказала Харпер. Вирджиния Вулф.
Потом было опознание - он недолго пробыл в воде. Такой же красивый, как и утром на кухне, только бледный до синевы и очень холодный. Это противоестественно - Алексу Бруку быть таким холодным. Кто-то поддержал её за локоть и усадил на скамейку в коридоре. Вам есть кому помочь, миссис Брук. В вашем положении... Что мы можем для вас сделать, миссис Брук. Может быть, принести вам воды, - она качает головой. Ей хватает и своей воды. Воды слишком много - его захлестнуло и унесло потоком. Утянуло на дно. Нашли ниже по течению.
Что мы можем для вас сделать. Что я могу для тебя сделать, - спрашивает боль и кладёт холодную белую ладонь на её лоб.
Потом позвонил Эшли - спросить, как устроились. На следующее утро он прилетел. Всё это время Харпер сидела на нетронутой кухне или на чердаке, глядя в окно - вдруг вернётся. Миссис Глисон принесла обед, потом ужин. Порция Харпер досталась собаке по имени Зигги. Уоллис спала у неё - Харпер - на руках: вдруг тоже уйдёт. Исчезнет, растворится в воздухе, уйдёт с туманом или с течением - её течение замерло. Она замерла. Она не спала с тех пор, как постучалась миссис Глисон. Эшли прилетел и спросил: что я могу для тебя сделать, Харпер. Чего ты хочешь. Харпер сказала: я хочу к нему. Я хочу домой. И протянула ему ключи от машины. Эшли истолковал это по-своему: Эшли не любит сидеть на месте, это она сразу поняла. Больше всего Эшли не любит, когда окружающим плохо. Так он сказал. Ещё он сказал, что нельзя жить в таких условиях. И что он всё сделает - чтобы она не беспокоилась. Она и не беспокоилась - ей никак. Она очень крепко держала спящую Уоллис - это важнее всего.
Эшли сказал: это займёт некоторое время. Документы, похороны. Она пожала плечами, потому что времени больше нет. В принципе. Исчезло такое понятие - она застыла.
Эшли сказал: я всё сделаю.
Эшли договорился насчёт кремации.
Эшли посадил её в машину и повёз в крематорий. Кажется. Она плохо помнит.
Эшли посадил её в машину и повёз в клинику: почему так долго не обращались, спросила медсестра в приёмной. Он что-то тихо сказал. Медсестра сделала сочувственное лицо. Эшли пошёл с ней и держал её за руку: вы отец, - спросила врач, как две капли воды похожая на мисс Четтем из Сиэтла. Я друг, - сказал Эшли, и снова что-то тихо сказал. Вторая мисс Четтем сделала сочувственное лицо. Вторая мисс Четтем сказала, что у неё будет двое детей. Трое в общей сложности, значит. Сказала: поздравляю. И что всё хорошо, только нужно беречь себя. Харпер снова пожала плечами: она бы не удивилась, окажись в ней вода и груда камней из карманов его куртки. Пусть двое. Какой смысл всё равно. Ей были бы дороги и камни - всё, что от него осталось. Вторая мисс Четтем спросила, что она может сделать для миссис Брук. Может быть, принести воды.
Эшли посадил в машину рыжую собаку по имени Зигги и повёз к ветеринару.
Эшли купил билеты на самолёт до Калгари.
Эшли в последний раз посадил её в машину и увёз в аэропорт. Поцеловал в щёку и сказал, что ей не о чем волноваться. Можно, он будет навещать их иногда. Она сказала: можно. Ещё она сказала: спасибо. Он сказал: всё будет хорошо, Харпер. Подумай о детях.
Она подумала.
Она вернулась домой - так это называется. Она привезла с собой всё, что у неё есть: себя в старом платье миссис Уолтер, обтянувшем живот, и детей в себе, Уоллис в новом красном пальто, чисто вымытую и привитую рыжую собаку по имени Зигги, урну с прахом своего мужа. И боль, естественно. Все в сборе. Вся семья. Своё кольцо она снимать не стала - его кольцо висит у неё на шее, потому что слишком велико. Она хотела оставить себе и его куртку, но вода вымыла все запахи. Она хотела оставить себе хоть что-нибудь, но ей и так осталось достаточно - пусть и у него что-то останется. С ним сгорела её тетрадь со стихами - он говорил, что ему нечего читать.
Всё ушло с дымом в небо, всё смыло потоками воды. К апрелю даже в Канаде реки освобождаются ото льда - в той её части, где живут люди.
Её встретили отец и братья - обняли по очереди - её руки безвольно висели по швам. Обняли Уоллис. Потрепали за ухом собаку. Я всё сделаю, - сказал Тревор. Эндрю поможет. Восстановим документы. Вернёшься в университет, если захочешь. Или к работе. Или просто отдохни. Ты ни в чём не виновата, - она подняла глаза: она виновата во всём. Ещё Тревор сказал: может, поживёшь у меня. В Арбор Лейке. В доме так пусто. Приятно будет слышать в доме детские голоса... Харпер повторила: я хочу домой, - и её отвезли в её дом в Брентвуде. В их дом. В дом, который он ненавидел, и где ему было плохо. Ей плохо везде - какая теперь разница.
На следующий день приехала Эмили. Потом приехали старшие Бруки: Молли плакала и обнимала её и Уоллис, Бен, как всегда, был невозмутим. Потом приехал Майк. Его жену зовут Брук - очень смешно. Приехали Хьюзы. Приехал Тим и приехал Джонни. Даже Маргарет заглянула. Все пялились на её живот - она прикрывала его руками. Она сидела в своей гостиной, у её ног лежала собака Зигги, к её бедру жалась Уоллис. Они все спрашивали, что они могут для неё сделать. Они все говорили: мы всё сделаем, Харпер, не беспокойся. Она молчала.
Потом этот день закончился.
Потом прошло ещё несколько дней или недель.
Потом всё пошло своим чередом. Почти как полгода назад.
Рано утром она сидит на кухне и ждёт, когда вскипит молоко. На столе в вазе стоят высокие белые лилии. Ещё на столе лежит томик "Волн" - сбилась, который по счёту. Под столом дремлет собака. Над её головой спит Уоллис. Под её рукой - живот. Шестой месяц, а он, кажется, уже больше, чем был с Уоллис на восьмом. Вчера вечером она впервые почувствовала, как они - в клинике их зовут плод А и плод Б, но она уже знает имена - дали о себе знать. Не груда камней, значит - живые. Рано, впрочем - может, и показалось. Она поворачивает голову и равнодушно смотрит на взбухшую над краем кастрюли молочную пену - плита плюётся оранжевым. Она поднимается с места и выключает конфорку. Она пробует молоко на вкус.
Молоко кислое.

Отредактировано Harper Brooke (2017-10-01 18:32:25)

+1

3

Покой - родитель всех великих мыслей.
Мысль рождается душераздирающе медленно. Протяжно в мгновении за секунду до звона будильника. Тошнотворно и вязко, как околоплодный бульон. Невыносимо. Четвертование. Предельное напряжение каждого сухожилия, каждой мышцы. Она рожала, говорят, долго. Очень долго рожала Харпер Брук. В доме Харпер Брук бардак. Она прибирается механически, привычно себе. Каждую среду дверь хлопает куда-то в середину его черепа, туда же шуршат, как ливень, пакеты для трупов: Молли Брук приезжает раз в неделю, чтобы забрать белье. Он отмахивается и пытается перевернуться на другой бок. Закрыться подушкой. Задохнуться под ней уже не страшно, - мама, отъебись, я не пойду на первый урок. Хватит уже меня учить. Я уже все знаю, мама. Не мешай... покою... рождать мою мысль.
Оно продолжается. Под языком намертво залегает рвотный рефлекс, заваливает языком глотку и не дает нормально дышать. Рассветное оно. Похмельное, непереносимое, - эта дремота. Тот момент, когда ты, засыпая, начинаешь падать с водонапорной башни и просыпаешься от удара, - он растянут в бесконечии от одного его, тела, конца до другого, и он падает, и падает, и падает, и мелодично и нежно звучат лопающиеся по дому лампочки, вереницей, как взорвавшиеся звезды: он зол. В нем тупая, мелочная, нищенская ярость человека, которому мешают спать. Бессилие, от которого впору кричать в голос так, чтобы звенели стекла. Стекла звенят; по зеркалу в ванной идет трещина от нижнего левого до верхнего правого края. Она пересекает лицо Харпер Брук, у которой в доме бардак, пополам, и она от неожиданности роняет зубную щетку в раковину.
Поднимает.
И продолжает чистить зубы.
Мысль тем временем ворочается криком, и кесарево его - уродливая спайка ипсилоном, грубый, мужицкий шов, который трещит от натягивания, как рваный провод, упавший в лужу. Миг перед тем, как ты должен заснуть, так нежен. Он сулит столько мира. Сон тот тепел и заботлив, как самая лучшая мать на свете, возможно, или как давший в голову спирт, - спирт вытекает наружу вместе с остальным под бодрую маршевую дробь. Удар - пауза - удар. Пауза. Удар. Харпер Брук ушла в кухню и не закрыла за собой кран в ванной. Капли бьются об акрил. Капли бьются друг о друга. Он жмурится, сжав зубы до боли в скулах, рывком поднимается и хватает ртом воздух, тут же сгибаясь пополам в каком-то настолько нечеловеческом, что даже и смешном спазме, крепко ухватившись за край раковины пальцами. Стакан с щетками разлетается об кафель.
Вода выходит долго. Он вяло считает, хоть бы и ради смеха, но сбивается сначала на шестом, а потом на восьмом литре. Он туп. Он не может держать в голове цифры. Содержание себя в себе он держать также не может: ванна наполняется до колен, и он неуклюже встает, поскальзывается, срывая штору, снова поднимается, кое-как перекинув ногу за бортик. Там песок. Какая-то мягкая темная трава - вышла разом, в одно усилие. Деперсонализация. Пластилин. Падают полотенца и тут же мокнут в натекших с ног лужах. В темноте трудно разобраться; он толкает дверь плечом, вываливаясь в коридор. Дверь скрипит, снизу скрипит животно в такт. Предельное опьянение. Горло содрал блевать. Дурно. Рассеянный свет. Рассеян и он, Брук. Трудно что-то сообразить, когда столько времени пытался заснуть и не смог.
Он бездумно ведет ладонью по стене; к плинтусу резво бегут капли. Ему тяжело. Как и любому человеку, который вымок до нитки. Просто даже идти. Передвигать ногами. Ноги слушаются едва и сворачивают туда, куда им угодно: он замирает в дверном проеме, недолго смотрит в детскую, чуть прикрыв глаза ладонью от света. Оно ощущается элегически, это стояние. Встал в проходе, как надгробие. Тяжесть соразмерна - обычно он стоял здесь вусмерть пьяным. Кажется. Маленький, деликатный звук мешал ему спать, - как чужой сон может мешать спать? - он проходит дальше, цепляется за ковер, но умудряется устоять на ногах, едва не падает в кровать Уоллис, попытавшись привычно, инстинктивно опустить руку на высокий борт. Борта нет. Он был здесь всегда, но теперь его нет, потому что ее больше не надо защищать. Он все равно садится рядом на пол и жмет пальцем на пуговичный нос просто так. Потому что он всегда так делал. Проверить, может. Что проверить? - Уоллис смахивает каплю и мастерским жестом отпихивает его ладонь от своего лица, выдав ей, ладони, оплеуху. Ладони не больно. Бруку не больно соответственно, будь бы ладонь и его. В нем спокойное, гладкое безразличие. Таблеточное. Седативное. Он ровен, как водная гладь в штиль. Как заброшенный колодец, - так он ровен. Он роется в карманах и расставляет камни вкруг кровати вместо борта: все те, которые она нашла, и пару из тех, которые он выловил со дна реки. Как и предполагалось, самых красивых. Ровная, идеально круглая, теплая галька. Может быть, ей понравится. Если нет, он заберет их обратно. Зачем хранить в доме хлам.
Хлам: он поскальзывается снова, теперь - на лестнице, и донизу доходит старчески, схватившись за перила. Перила скользят. Прет паленой органикой. Пылью. Застарелым. Как самосожжение или убежавшее молоко. Горелая библиотека. Все эти сочащиеся кровью и человеческими соками слова. Туфли ее валяются в коридоре: одна - у входа, другая - ближе к вешалке. Он ставит их одна к другой и любовно обхаживает по лакированному боку, смывая пыль. Прижимает ко рту, целует каблук; стелька идет морщинами от влажности. Его трясет. Он мерзнет. Проблемы с кровообращением - нет никакого кровообращения. Он вымок. Кажется, недавно прошел дождь. Или два дождя. Даже этот жест выходит невозмутимо и спокойно. Безэмоционально. Холодно. Холодно в доме. Ему холодно. Он ужасно, непоправимо вымок. За ним остаются следы. Целые ебаные реки. Все онемело. Все немо, - он приоткрывает рот, и изо рта продолжает лить тонкой струей по подбородку вниз, уходя к вороту и под него. Он дома. Ему нужно обсохнуть. Харпер знает, что делать. Ему нравится бардак в ее доме. Он пока не понял - все слишком тупо, - но через эту вату пробивается нежное, звериное, горячее возбуждение: это "нравится". Это, пожалуй, все, что осталось у него в привычках.
Кухня, напротив, непереносимо чиста. Молоко сворачивается мгновенно: она "нравилась" ему такой, какой он ее оставил. Когда-то. О ком речь. О кухне, конечно. Он вернулся со смены. Понятно, почему в доме так несет кровью. Трупятиной. Мертвой физиологией. Он слегка пьян. График облегчился. Это невозможно терпеть. Она ждет его целую ночь, возможно. Она слушала эфиры и слушала, как ломаются кости под лезвием тесака, он слушал, как она плачет в гардеробной, не совсем понимая, почему она плачет и что он опять сделал, он слушал, как бьются лампочки в ее доме, как протекают на книжные обложки ручки с темными чернилами. Как в ней ворочается, рождается в покое великая мысль, и он, покойник, родитель тех мыслей, пришел. Естественно. Он подходит аккуратно. На мгновение остывает еще на пару градусов - все это красиво. Зеркально, как весенние реки. Ваза дает трещину, и цветы валятся полукругом, - она поднимает голову, и на лоб ей капает с его волос, с его рук, с рукавов куртки, отовсюду. Книга прогибается в хребте, оказавшись в луже. - Ты забыла закрыть кран, - тихо говорит он, сплевывая на пол, и кладет прохладную ладонь на ее плечо. - Мне так холодно, Харпер. Ты можешь принести что-нибудь теплое переодеться? И сделать кофе... Майк говорил, что от кофе бывает обезвоживание. Харпер. Я так замерз. Пожалуйста.

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-02 01:09:08)

+1

4

Иногда она плачет - когда остаётся одна. Вода копится, плещет и требует выхода, и её спонтанно сгибает пополам в ванной, в кухне, на лестнице, за рулём - теперь она ездит на фиесте, принадлежавшей матери. Одна она, впрочем, остаётся редко: они говорят, что переживают. И ещё Уоллис - Уоллис не должна видеть. Слёзы придают голове ясности: время двигается жадно, со скрипом, судорожно, толчками, вышибает воздух из лёгких. Реальность наваливается и стучит в висках, сдавливает горло - из горла выходит какой-то хрип или беззвучный вой. Короткими приступами, но так, что подкашиваются ноги. Тогда приходят все эти "почему" и "за что" и "как". И "его нет" - осознание - вообще нет. Нигде. Никогда. Не существует. Не вернётся. Это у него был вдовий пик на лбу - это она должна была умереть первой. Родами, вероятнее всего. Она поднимала чёлку перед зеркалом - линия роста волос ровна, как всегда. Это всё неправда. Она плачет, а потом всё погружается обратно в туман - прослойку между ней и внешним миром. Тупая апатия ради самосохранения - её предало собственное тело. Она плачет, потом возвращается оцепенение и она вытирает глаза, берёт щётку и чешет рыжую собаку Зигги. Прикладывается щекой к тёплому боку. Она плачет, потом встаёт на стул и меняет перегоревшие лампочки. Она плачет, потом идёт и готовит завтрак для Уоллис - потом они едут за город и она стоит под красными соснами, пока Уоллис носится по свежей зелени с собакой. Она плачет, потом садится за работу.
Бог победил, - она думает. Мысли ворочаются вяло, кое-как. Она наказана за жадность и гордыню. Что ещё. Нет его - значит, вообще больше ничего нет. Всё валится из рук - она сама разжала пальцы. Нет воли и нет сил даже на то, чтобы что-то с собой сделать.
Они все боятся, что она что-то с собой сделает.
Они приходят каждый день. Они настойчиво зовут её в гости - будто сговорились. Распределили время. Молли приходит раз в неделю, чтобы забрать бельё, и каждый раз задыхается на крыльце. У неё аллергия на собаку. Харпер мягко говорит, что сама справится со стиркой. Или сама всё привезёт. Молли отрицательно качает головой - ей нужно убедиться, что всё в порядке. Через день приходит Брук, садится на кухне и следит, чтобы Харпер доела свой обед. Я больше не могу, - говорит Харпер. У еды нет вкуса. Необходимый для поддержания жизни - двух, трёх жизней - минимум она получает и так. Почти каждый день приезжают братья. Семьи братьев. Харпер терпеливо ждёт, когда они уйдут. Приходит Эмили и расчёсывает ей волосы. Харпер беззвучно считает - девяносто восемь, и когда Эмили заканчивает, берёт щётку и проводит по волосам ещё два раза. Эмили говорит: переоденься. На что ты стала похожа. Когда молочное платье миссис Уолтер стало мало, Харпер надела то чёрное, которое покупала для похорон Пита. Траурное для беременных. Пригодилось. Харпер безучастно слушает разговоры за столом у Хьюзов или Барнсов или Бруков или Льюисов - можно не говорить, если делать вид, что ешь.
Ещё они смотрят. Она успела отвыкнуть - смотрят все. Пожирают глазами, когда она идёт по улице или университетскому коридору. Они все знают и отводят глаза, когда она смотрит в ответ: им любопытно. Это было похищение - так решил Тревор. Так всё обставил Эндрю - сам занялся её делом. Чтобы никто ничего не подумал - она жертва. Он умер и это снимает всю ответственность. Ей вернули прежнее имя, самое первое - никакого больше Йоркшира. Ей и Уоллис, естественно. Ей вернули диплом. Ей позволили вернуться в университет и к работе - у неё уважительная причина. Её вместе с дочерью похитил собственный муж и увёз, потом он покончил с собой и она смогла вернуться. Она - мученица. Она героиня. Все ей сочувствуют, потому что она так настрадалась. Бедная, бедная Харпер Брук. Он убил её мать. Может быть, он её обижал. Может быть, у неё стокгольмский синдром - на ней лица нет. Иначе зачем ей его оплакивать  - она, впрочем, держится молодцом и совсем не плачет. Только выглядит печальной. И они продолжают спрашивать: что можно для тебя сделать, Харпер. Чего ты хочешь.
Она хочет, чтобы её оставили в покое. Она хочет домой. Дома больше нет - нет такого понятия. Как и времени.
Она вылила кипящее молоко в раковину, тщательно отмыла кастрюлю и плиту и села на место.
Вероятно, она не заметила, как задремала.
Лилии задыхаются, как выброшенные на берег рыбы, и судорожно тянут распахнутые пасти с рыжими языками из лужи. Не скажешь, где вода и где стекло - безупречно прозрачное на полированной поверхности стола. Она выбросила все скатерти, кружевные салфетки и безделушки Элис Льюис на следующий день после того, как вернулась в Брентвуд. Чтобы было, чем дышать. Она поднимает голову и продолжительно смотрит: одну, две, три, десять секунд. С него течёт. Отчаянно и резко пахнет холодом и сыростью, как если проехать по мосту над Боу с открытыми окнами. Речной, рыбный, болотный запах. Мартовская талая вода.
Она молча поднимается с места и ставит вариться кофе. Выставляет рядом с кофеваркой чашку - к её возвращению кто-то купил новую посуду взамен разбитой с моррисовыми розами и золотой каймой. Теперь вся посуда белая - ей не осталось ни осколка.
Она молча поднимается на второй этаж и стягивает с полки с полдюжины чистых полотенец. Его вещи остались нетронутыми - его вещи не совсем его, потому что пахнут стиркой. Не пахнут ничем - она проверяла. Она осталась разочарована. Она их постирала и разложила ещё тогда, когда он был в тюрьме - аккуратные ровные обезличенные стопки. Остался, впрочем, одеколон на полке в ванной. Можно купить ещё пару флаконов - она иногда брызгает на запястье, чтобы вспомнить. Так проще уснуть - с его запахом на коже. Почти настоящим, если вспомнить, как пахло дымом от его пальцев и бензином от куртки. Ещё у неё остались кольца. И всё. На прошлой неделе она позвонила Тиму и попросила его об одной услуге - Тим неуверенно согласился. Спросил, можно ли ей, она сказала, что можно. Уоллис осталась с Молли - Харпер сказала, что у неё совещание в редакции. Она бы взяла и Уоллис, но втроём они бы не поместились на его хонде. Шлем она надевать отказалась, и Тим ехал очень медленно. Слишком. Стоило бы разогнаться хотя бы до сотни миль в час. Она обнимала Тима за талию левой рукой, а правой черпала из металлической коробки то, что осталось от её мужа - развеяла над дорогой, потому что он любил дороги. Потому что они все принадлежали ему. Часть рассыпала на берегу Морейна, часть - над карьером. Она решила, что так правильно, потому что нельзя держать его взаперти. Она решила сделать это сейчас, пока может свободно передвигаться. К вечеру управились - под конец заехали в Джойс. Потом Тим увёз её домой. Она сказала спасибо, он отвёл взгляд в сторону. Урну она уже после заката прикопала на заднем дворе, чтобы посадить в ней цветы. Теперь он везде. Так правильно.
Она молча кладёт на стул стопку полотенец и одежду: смена белья, джинсы, одна из его вечных футболок, свитер, подаренный кем-то на Рождество - кажется, Брук. По пути она заглянула к Уоллис - всё тихо. Закрыла кран в тёмной ванной. Прибавила отопление.
Она молча ставит на стол чашку с дымящимся кофе, пепельницу, забытые с ноября сигареты, спички - в стороне от лужи. Она потом уберёт. Страшно вздохнуть или сделать лишнее движение - он не снился ей ни разу за эти два месяца. Слишком хороший сон - страшно спугнуть.
Она молча садится на своё место за столом и молча смотрит на него. Отсутствующе. Жадно.

Отредактировано Harper Brooke (2017-10-02 13:55:12)

+1

5

Нестерс. Холодное мясо. За лезвием всегда колотит. Он медленно кивает и снимает с себя куртку. Спохватывается - вялотекуще, без удивления. Роется по карманам. Во внутреннем - помятая кувшинка, толстый сочный стебель. Пускай плавает с сородичами. Так вроде бы даже и красиво. Наверное.
Дом по периметру обложен ватой, как радиорубка. Войлочное королевство. Место, где поселилась глухота. К горлу снова подступает: в этот раз он ломается перед раковиной, солоноватое от крови сырое мешается с белым. Когда-нибудь оно кончится. Когда-нибудь он высохнет. Промокшую обувь набивают газетами. К таким мерам он не готов. Что еще. Соль. Рис. В ванной был фен. Фен - всегда отличная идея. Если ты не в Манитобе, конечно. Он не в Манитобе, хоть воды и прилично: оно возвращается порционно, выверенными дозами. К молоку и ирландским водам он трамбует футболку, ощупывает шов на груди, стараясь лишний раз не наклонять к нему лица. Поразительно уродливо. Железнодорожное сообщение Альберта-Саскачеван. Здесь - он ведет пальцем, - едет грузовой состав из точки А в точку Б. Он везет камни, канистры, полные уксуса и маленьких детей, которые плохо себя вели. По следующему пути из точки Ц едет пассажирский состав, контрабандой по спортивным сумкам и карманам куртки везущий в точку Б приветы, поцелуи, любовные письма и стихи его любимого поэта Харпер Брук. На какой минуте поездки грузовой состав в точке Д врежется в пассажирский, смешав на рельсах поцелуи и уксус, запеленав детей в любовные письма и размазав стихи об камни, втоптав в землю проржавелые птичьи внутренности, размыв золу и битое стекло, разобрав на камни все тюрьмы и церкви (даже самые маленькие), сбив с ног всех марсиан и всех презрительных ведьм этой планеты?
Бум.
Он вытягивает нитку из шва и смотрит на свет, чуть прищурившись. Рыболовная леска. Вот чем его зашили. Спасибо, блядь, большое. Вещь в хозяйстве необходимая. Как-никак. Никак. Вот как.
Незначительно теплеет. Оранжевый стеклянный подвал - химозное, формалин, эфир. Неизменно тошнотворное. Он переодевается медленно и трудно: бесконечно тупые пальцы. Бесконечно. Хорошо, что он потерял телефон - он не смог бы набрать номер, например. Нажать на кнопку. Хорошо, что ему некому звонить. Хорошо, что у него не сгнил язык. Это такой убогий шов. Такая топорная пайка. Она будет брезговать. Его жена. Поэт, Харпер Брук. Женщина, у которой в доме бардак. Книзу линия расходится, как река от устья - приложил руку предварительно. Он заматывает голову полотенцем по-бабьи, долго, крепко трет лицо, пока и второе полотенце не вымокает насквозь. Откуда может столько течь. Из людей же не течет кислород. Или течет. Он же невидимый. Кислород. Надо спросить у нее потом. Она все знает. Вода тоже невидимая. Прозрачная, то есть. Какая разница. Он садится рядом и берет чашку в руки: пробирает до костей. Сгибает и разгибает пальцы. Бегают, как ребра, сухожилия. Как струны в фортепиано. Он хотел спать, конечно, но все безнадежно затекло. Онемело. Он греет ладонь еще с полминуты, молча уставившись в пар, потом протягивает ее вбок, не оборачиваясь. Ощупывает предплечье, запястье. Нашаривает кольцо на пальце. Невесомо и недолго гладит его, обернув кругом. - Тебя никто не обижает? - прошлой ночью, одной из них, он натворил дел порядком. Полиция. Семьи. Соседи. Люди - это, бывает, весьма глупо. - Он такой большой. Здоровенный, Харпер. Я же говорил. А ты сказала - "по очереди".
Рука начинает остывать - он успевает одернуть. Она и так всегда холодная. Всегда белая - синее у вен, под глазами, но пока он молча пьет свой кофе, и становится чуть легче. Бьет спичкой по коробку. Подносит огонь к запястью - под шрамами выступают капли.
Это выходной. Можно считать так. Он протяжен во времени до тех пор, пока не наступит общемировая засуха. В ней тоже вода - до отхода тех вод дней порядком. Он так и не нашел работу. Он выглядит плохо. Непрезентабельно, - теперь и не найдет. Стало быть, можно не заниматься ничем. Заниматься всем, заниматься ей. Если она пустит. Если у него получится согреться. Ей не следует переохлаждаться. Сумасшедшая мормонка Харпер, его любимая героиня той пьесы, мечтала увидеть озоновую дыру, и мистер, который всегда говорит вранье, засунул ее в Антарктиду. Птицы слепнут, кожа, - он вовремя одергивает руку, прикуривает от спички и кидает ее к лилиям, - сгорает. Экскурсионное турне, а она в своем дурацком пальто. Если он заледенеет, будет очень неудобно. Слезы там превращаются в сосульки, и никто никогда не грустит. Это просто невыгодно. Неудобно - тяжеловато. Как ходить в куртке с карманами, набитыми камнями. От никотина голову слегка ведет. От кожи валит пар.
Хорошо, что он перестал вести дневник, - такая вот мысль. Незамысловатая. Все незамысловато, но прогревается. Медленно, но верно. - Я испортил тебе книжку, - замечает он с некоторым сожалением. Протягивает руку. Листает страницы - бумага расползается под пальцами. Буквы остаются на коже - расплываются, как чернила. Что за странное издание. И сколько можно читать. - Прости. Я случайно.
Она в темном. Похоронно. Он - мясо. Холодное, конечно. Но вполне осязаемое. Зачем траур? - это недоумение какого-то школьного, детского порядка. Саспенс - есть такое слово. Термин. Похмельные кинолектории Джонни Кларка не прошли зря - он унес их с собой в могилу. Вот это, блядь, хуево. "Могилы". С другой стороны, мало кто может похвастать возможностью обоссать собственное надгробие. Придумать что-нибудь еще. Молли просто охуеет, вероятно. Когда он заявится к ней на порог. Как-нибудь без претензий, вроде вернуть пятерку или выпить чаю. Кофе. Выпить кофе. Послушать Вагнера. Про Зигфрида - ту заунывную хуйню, которую Бен обыкновенно ставит, когда он в своем чернейшем не в духе. Есть ли в юрисдикции провинции возможность повязать мертвого. Ему никак не впаять пожизненного - жизни-то, если говорить научно, нет. Смешно. Лучше никуда не выходить. Рука прогревается снова, и он опускает ладонь на ее живот. Оглаживает против часовой, уткнувшись носом в плечо. Нос греется, рука стынет. В ней тепла больше, чем в нем, - что-то неуловимо поменялось. Сместилось. Леди Макбет сошла с ума - в таком духе. - Я случайно, Харпер. Не ругайся.

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-02 21:46:29)

+1

6

Ещё они говорят: жизнь продолжается, Харпер. Это цитата.
Они говорят: нельзя замыкаться в себе. Нужно общаться с людьми. Нужно продолжать жить.
Она безразлично пожимает плечами.
Продолжать жить в их понимании - вернуться к рутине. Будто ничего и не было. Поездки в университет, еженедельные обеды, походы за покупками. Библиотека, книги, статьи, правки. Каждую неделю исправно ходить к врачу - к третьей мисс Четтем. Заниматься дочерью. Вставать каждое утро, расчёсываться, носить чистую одежду, принимать пищу, вежливо улыбаться. Это оказалось не трудно - всё доведено до автоматизма. Это их успокоило.
Она больше не поёт и стихи к ней больше не приходят.
Она больше не молится. Никому, никак. Вообще. Совсем. Она безмолвна - в голове и на языке лежит давящая тишина.
Она носит на себе свой розарий, своё горе, свой двадцатинедельный живот, свою вину как вериги.
Продолжать жить - это значит, что она снова всем кругом должна. Всем обязана. Все чего-то ждут - хотя бы тени прежних вежливых улыбок. Короткое мышечное усилие и будто ничего и не было. Она должна всем за их сочувствие, за их участие, за всё, что сделали вместо неё - от этого только тяжелее. Иногда ей кажется, что она сейчас задохнётся. И она говорит: не надо. Не трогайте. Пожалуйста, хватит. Они, естественно, не слушают. Их забота успокаивает их самих - Эшли оказался самым честным. Тим оказался самым деликатным. Она, конечно, благодарна, но лучше бы и ей исчезнуть насовсем, как ему. Ему - Алексу, разумеется.
Стоило так отчаянно стремиться убежать из этого города всю сознательную жизнь, чтобы через полгода вернуться и больше ничего не хотеть.
Это всё о смирении: она смиренно существует. Функционирует, потому что все от неё этого ждут. Исправно исполняет свои обязанности - живот её исправно растёт. Реки исправно текут, куда им положено. О реках она старается не думать уже два месяца: оказывается, не только говорить вслух, но и думать тоже опасно. Река забрала его себе - совсем не то, чего она хотела. Там, в Ирландии, она ходила к месту, где он ушёл. Где вода сомкнулась над его головой. Один раз - вместе с Эшли. Вместе с Уоллис и с собакой Зигги - попрощаться. Постояла молча на берегу и вернулась в машину.
Ногам холодно - она вытирает ступню о ступню. Мокро. По всему дому лужи - это он наследил? Вяло думает, что надо вытереть. Уоллис проснётся, может поскользнуться и упасть. Она сама может поскользнуться и упасть. Или, если это сон, то можно и не вытирать. Она проснётся и ничего не будет. Она рассеянно трогает и расправляет нежные лепестки кувшинки. Прижимает к щеке. Нимфея. Водяная лилия. Он думал о ней, значит. Она о нём не могла не думать. Запах сырости усиливается с тем, как он раздевается. Солнце теперь встаёт рано и уже робко заглядывает в окна - мажет золотисто-розовым по его спине. Целует лопатки, трогает позвонки - она ревнует к солнцу. Будто живой. Такой бледный и холодный. Такой мокрый - не удивительно, что мёрзнет. Может быть, прибавить ещё отопление. Может быть, принести ему одеяло. Может быть, приготовить ему горячую ванну, а потом принести одеяло. Она купила яблочный гель - который ему нравится. Он об этом писал. Она нашла его дневник, когда разбирала стол - кто-то перепутал все бумаги, пока её не было. Вероятно, полиция - а потом сложили всё вперемешку. Стопками. Сверху разряженный ноутбук - вкладка с электронной почтой так и осталась открытой. Дневник теперь лежит возле её подушки. Она туда, конечно, не пишет - он просто лежит. Чтобы был. Она вообще больше ничего не пишет, не считая рабочего. Своего - ничего. Она тихо вздыхает: может быть, ему нужна помощь, - но не двигается с места, только слепо кладёт кувшинку в груду лилий. Она сама их зачем-то купила - проходила мимо цветочного. Бездумно. Запах лилий - это тоже про него. Про дом.
Она тихо вздыхает и открывает рот, чтобы что-то сказать. Что угодно. Назвать его по имени - в последний раз она произносила его имя вслух тогда, на кухне. На той кухне в Маунт Джулиет. Потом был только "он" - и без того понятно, который "он". Звука нет - закрывает рот. Снова открывает - по-рыбьи, задыхаясь. Спазм в горле - только не сейчас. Только не плакать. Воды и так хватает - он всё залил. Судорожно вздыхает. Беспомощно кривится рот: у него холодные руки. У него тёплые руки. Настоящие, осязаемые. Колени слабеют: хорошо, что она сидит. Ей так его не хватает, господи, так его не хватает. Ей всегда было его мало. Нельзя было тогда спать - он бы никуда не ушёл. Ничего бы не случилось. Не пришлось бы спать теперь, чтобы его увидеть.
- Там сразу... там с самого начала была двойня, - хрипло выдавливает из себя, наконец. Кое-как. И к чему всё это - она сглатывает ком в горле и тянется к нему. Какая разница, сколько там детей и как они появились. Есть вещи и поважнее. Обвивает его шею руками, стягивает тяжёлое мокрое полотенце, прячет лицо у него на плече - лицо моментально становится мокрым. С его волос ещё капает - гладит его затылок. Совсем холодный - ледяной. Как тогда, в морге - она тогда взяла его за руку. Странно было видеть его руку без кольца - непривычно беззащитную. Кольцо ей отдали потом, вместе с его вещами. В отдельном пакете содержимое карманов - зажигалка, которая больше не работает, несколько размокших купюр, мелочь, какие-то чеки, бумажки с вымытым текстом, расчёска, поддельные документы, резинка для волос Уоллис. Никаких звёзд, никаких слов - всё смыло течением. И откуда ей теперь брать слова. Куда складывать стихи - потому слов и нет. Всё осталось на дне реки Нор. Всё сгорело вместе с ним - все эти мелкие личные вещи. Всё смешалось с ним самим, горелая органика: шесть фунтов липнущего к пальцам пепла. На ощупь как пыль и песок - остался следом от тимовой хонды в паре футов над дорогой и осел. Разлетелся. Похоже на туман. Может быть, туман сделан ещё и из человеческих останков. Может быть, она вдыхает его прямо сейчас. Она закрывает глаза и вдыхает - всё та же речная сырость. Топь. Немного кофе и табачного дыма. Немного гари. У самой кожи - формальдегид. Жмурится - между век горячо и мокро. Всё мокрое. Везде вода. Лужа на столе добирается до края и капает ей на колени. На что она не должна ругаться. Что он сделал случайно. На испорченную книгу - судьба такая, значит, что не держать ей дома Вулф. Она всё равно знает её практически наизусть. Это было бы смешно, если бы не было так больно. Она тихо всхлипывает: что он, случайно умер, значит. Ей сказали, это было самоубийством. Глисон сказал, что он просто зашёл в воду и шёл, пока совсем не исчез из вида. Случайно - случайно бросил её. Их всех. Собственных детей. Стоило уезжать так далеко, чтобы убить себя - в ней поднимается какая-то детская недоумённая обида, когда она плачет: что она такого сделала, что ему пришлось уйти. Что она снова сделала не так. Что ещё сделать, чтобы он был доволен - он оказался настолько недоволен, что предпочёл исчезнуть насовсем. - Я не буду ругаться, - глухо. - Без тебя так плохо, Алекс. Невыносимо.

Отредактировано Harper Brooke (2017-10-03 20:07:34)

+1

7

- Прибавь, - мягко соглашается он, одергивая руки. Неуместная неловкость. Уродливая. Замашки Арбор Лейк, - она горячая против его ладоней, когда он обнимает ее за шею, крепко обхватывает руками, так, как никогда, пожалуй, женщин не обнимал. Только мать. Когда-то давно. - Приготовь. Принеси. Только не уходи никуда. Здесь холодно.
Гегель. Любимый. Лекции по эстетике. Эстетике безобразного: бесформенное, бессистемное, бесструктурное. Беспонтовое: "бес" - это немаловажно. Бес этого не лопаются лампочки и бес этого опять искрит аппаратура и он поворачивает ручку приемника очень неловко, неудобно, сдирая кожу с пальцев, синтетическое таково: теперь он слушает ее эфиры и теперь он хранит в собственной голове дневник. Все банально - у него просто нет тумбочки. Или письменного стола. Или кровати. Есть могила, но там слишком темно, чтобы что-то писать. Безобразное - распад и гниль. Бескровие. Бессмыслие. Бессилие, бессонние. Как она это выносила? Невозможно спать, когда под ухом бес остановки пиздят.
Эстетика, напротив, образного, стало быть - имеющего тело и форму: глаза стеклянные. Сочатся. Ниже сплошные кости. Углы и точки в конце предложения.
Иногда даже и по три сразу...
Иногда - по одной.
Две точки предполагают какое-то продолжение:
Так начинаются цунами.
Подземные толчки, когда вода прет наружу: эякуляция семьюдесятью одним процентом земного шара.
Еще немного слез - и Иисус в Рио повторит его подвиг. Поступок, достойный самого преданного фаната.
Караул от Муссолини и розовые лепестки, татуированные рекламой нового фильма Пастроне, под каблуками и мотоциклетными шинами.
Оно складывается капля за каплей.
Такие уж чернила. Незамысловатые.
Бес-
толку
мучиться совистью,
Милая.
Совестью, - перечеркнул, исправил, - это от слова "весть": таковых он уже не застал, но слышал смутно, как будто в соседней комнате бесостановочно крутят джингл за джинглом заевшую новостную сводку. Пожары и потопы. Грандиозное слезоизвержение Харпер Брук.
И не надо ругатся.
Ругатся.
Ругать себя. Ругаться. Ругатьменя. Здесь и так слишком громко.
(Как "громко" может быть "слишком"?)
- Я не буду, - говорит она. Он сцеловывает это "не буду" из ее рта вместе с теплым соленым дыханием.
- Я больше так не буду, - говорит он, и сигарета сама собой гаснет в его пальцах. Вымокла. Потухла. - Я все понял. Я не буду больше, я никуда не уйду. Ты самая смелая девочка в этом мире, ты знаешь, Харпер? Самая смелая, моя самая любимая девочка. Самая теплая девочка. Самая умная девочка. Самая храбрая.
НАДО купить Харпер ПАЛЬТО но для этого нужны какието мертвецкие деньги?
Самые мертвые деньги на свете?
ОНА так МЕРЗНЕТ Харпер а моя куртка совсем не греет (где запитая)
Он был трезв. Выпить - это отличная идея. Оно не зря так называется - "горячительное".
в одном из романтических раскладов мы с тобой доживаем пятеро жизней в разваливающемся доме у реки, и плачем, когда умирает наша собака - от старости, - и хороним ее на заднем дворе, и Уоллис или мальчик, потому что девочка нежна и у нее всегда дрожат руки (в отца) колотит для нее крест, так, две палочки и лента наискось, чтобы держалось
в одном из романтических раскладов я убиваю тебя однажды утром на кухне крепкого дома на шестидесяти озерах, открываю газ, целую дочь в лоб и рассказываю ей сказки про сумасшедших, мертвецов и открытые брюшные рты, пока ищу хотя бы одну рабочую зажигалку среди тех, что ношу с собой для того чтобы она никогда не обожглась и никогда не прищемила себе пальцы крышкой
в одном из романтических раскладов ты хоронишь меня как-то раз на заднем дворе вместо собаки и донашиваешь свое тело, как пальто, и думаешь: "мне не нужно нового", но я же написал, и что нам делать?
в одном из романтических раскладов я выблевываю из себя около семи литров воды, песка, водорослей и битых речных раковин, мелкой глазастой рыбы, похожей на шрам на моем животе (на данный момент - единственный), с полкило звезд, канадских центов и букв на собрание сочинений Пруста, и становлюсь безупречно, безотказно, бессовестно, блистательно жив, но это случится в другой раз, когда-нибудь потом, когда кончится эта тетрадь, - после первых двух страниц у меня обычно кончается терпение
Мне нужно больше терпения
Тебе нужно меньше терпения
Ты только и делаешь, что терпишь
Как ты это терпишь?
- Самая терпеливая, - целых восемнадцать лет, целых три года, полгода и еще пара месяцев поверх: невозможные ебаные цифры, - его неловкие пальцы путаются у нее в волосах, она вздрагивает, когда капля по позвоночнику катится вниз. Арпеджио. Задорный весенний ливень - чревато электрическими передозировками. Он спокоен. Поперек него, как канализация, пролегает тоска. Немного нежности - по старой памяти. Он засовывает палец в кольцо, висящее на цепочке, и палец, естественно, встает намертво. Оно накатывает, как над домами гонит грозовые тучи - неестественно скоро, чужеродно с непривычия, иррационально. Пугающе. Там, где она касается, пульсируют отметины - поцелуи или ожоги. Смущенный девичий румянец. Вмятины. Трупные пятна. - Я очень соскучился. Харпер. Везде так одиноко, когда ты плачешь. Когда ты молчишь. Смотри... это твое, - еще одно: сбоку у шеи, под ухом. Как будто размазалась помада. Она никогда не носила таких помад. Винных. Он легионер, лезионер. Сумасшедшая мормонка Харпер. - Можно мне остаться?
У Уоллис скоро день рождения. Скоро - еще одни роды. Она точно никогда его не простит, если он снова их прогуляет. Пропустит. Проспит.
У кровати расшатались болты. Она встает - ходит - ложится, спохватившись, но снова встает через две минуты, - естественно. В кровати нужно спать. Спать или делать любые другие вещи. Недвижимо. Спокойно. Без суеты. Нужно подкрутить - будет очень шумно, если у нее подкосятся ноги. У кровати. Будет очень шумно.
Вялые дороги петляют мимо домов, как полудохлые змеи. Слишком много стаканов осталось целыми, слишком много музыки замолчало в перерыве на рекламную паузу. Позволяет ли Барнс этому мудозвону все так же курить шмаль в эфире? Смешно. Пить нельзя, а курить можно. Впрочем, он умный. Может, и разбирается. Она стала больше размером, Харпер: вот так, по-дебильному. Больше пространства для его рук, если он сумеет согреть их надолго.
Одни плюсы.
Возможно.
Лента наискось, чтобы держалось.
- Целых два человека, ты представляешь, блядь, - он опускает голову чуть ниже и целует живот. Платье мокрое. Все мокрое. Высохнет - вон сколько полотенец. - Давай назовем девчонку в честь Пат... я занял у нее двадцатку перед отъездом и не отдал. Некрасиво вышло.

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-04 01:38:26)

+1

8

Каждый раз, когда что-то происходит, Алекс Брук говорит, что он больше так не будет. Что он всё понял. Что он больше не уйдёт - никуда, никогда, совсем.
Уходить больше некуда. Дальше - некуда. Какой теперь толк, если он умер. Что ещё может натворить покойник. Неужели он не понимает, что он больше не будет не по собственной воле, а потому что больше нечего делать. Больше нет ничего.
Алекса Брука больше нет.
У Алекса Брука холодный рот. Поцелуи Алекса Брука мокры и пахнут рекой. К губам блёстками липнет песок и мелкая рыбья чешуя: если достаточно долго целовать Алекса Брука, можно выловить языком речной жемчуг неправильной формы. В комплект к тому, что она уже носит. Жемчуг рождается у него во рту, если он молчит достаточно продолжительное время. Она любит целовать Алекса Брука. Она любит, когда Алекс Брук целует её.
Она любит Алекса Брука, который всё понял и больше не будет, потому что его больше нет.
Она всё-таки плачет.
Она плачет навзрыд, по-детски жалобно, горько, отчаянно, заикаясь. Беспомощно. Судорожно всхлипывает, беззвучно задыхается. Её трясёт. Некрасиво: покраснел нос, опухли глаза, жалко кривится рот, тонкие пряди волос липнут к мокрым щекам. Она отворчивает лицо, чтобы он не видел её некрасивой. Она его так любит. Так сильно она его любит, что исходится слезами. В ней полно воды - вода отравлена тоской. Трупным ядом. Ей так одиноко. Она никогда не одна: у неё трёхлетняя дочь. Она носит ещё двоих детей. К ней каждый день кто-то приходит, чтобы позаботиться о ней. Но ей так одиноко, так тянуще. Удушающе - потому что его больше нет. Потому что он больше не будет. Потому что его можно увидеть только во сне.
Рыжая собака по имени Зигги поднимается со своего места под столом и кладёт тёплую сонную морду ей на колени. У неё теперь две наперсницы, у Харпер. Две подруги: рыжая собака по имени Зигги и боль в белых одеждах. Две утешительницы. Ещё есть Уоллис, но Уоллис утешает не сознательно - Уоллис просто есть. Плоть от плоти, неотделимая, продолжение родителей - воплощение. У Уоллис огромные тёмные глаза, как у отца. У боли - или с большой буквы Боли - тоже. И у рыжей собаки по имени Зигги. От неё - от Харпер - от того существа, у которого есть имя, которое семья, отрезали часть. Отмершую. Грубо вырубили тесаком - здесь руку, там ногу. Обтесали. Ампутировали - она испытывает фантомные боли в том, чего больше нет. Вынесли на задний двор, вывезли в крематорий и сожгли, и выдали ей в пластиковом пакете, в металлической коробке: делай, что хочешь. Она развеяла. Из благих намерений: чтобы не отмерло всё остальное. Чтобы мёртвая кровь не смешивалась с живой, чтобы стоячая вода не травила чистую проточную. Оно кровоточит, оно мёрзнет: рыжая собака по имени Зигги зализывает раны, облизывает её слабые пальцы. Рыжая собака по имени Зигги греет её постель. Бедная Молли, наверное, страшно кашляет, когда разворачивает простыни: с простыней летит ржавая шерсть, наволочки стоят колом от высохших слёз. Они безмолвны - наперсницы Харпер, единственные её утешительницы. Кто её теперь утешит, если не они. Кто снимет тоску: боль - или с большой буквы Боль - закрывает своими узкими прохладными ладонями её воспалённые бессонные глаза. Боль гладит её по голове. Боль неслышно перемещается по дому; сейчас она прячется в тенях, потому что побаивается её мужа - не побаивается, но не приближается, но она всегда рядом. Мать всех матерей - отсекает серпом тягостные мысли, погружает в дремоту. В сладостную апатию, в бесчувствие. В стерильную бесчувственность: можно забыть на время о своей тяжёлой больной голове, о тяжёлом вздувшемся животе, о натянутой коже и отекающих ногах, - о теле, о сознании. Забыться. Бесконечно бессильные руки. Она - Харпер - однажды зачем-то вытащила из шкафа те туфли из Оукриджа, вычищенные Элис Льюис от золы и крови - выхолощенные. Надела, прошлась по комнате и убрала обратно. Мать всех матерей: прощальные подарки ко дню рождения - смерти и перерождения. Вечный круговорот под тремя парами внимательных тёмных глаз. Глаза Харпер изошлись водой и потеряли остаток цвета: стали совсем белыми, слепыми, как туман или как разбавленное водой молоко. Мысли вязкие - не сосредоточиться. Это боль так лечит - снимает боль. Анестезия - тупое обессиленное существование, полусон. Сны, правда, иногда бывают хорошими. Очень редко - вот как сейчас. Может, это боль его и привела - только когда она проснётся, всё станет острее. Хуже.
- Останься, - неразборчиво лепечет Харпер, - не уходи, пожалуйста, никогда. Я не могу... без тебя. Я не справлюсь. Я не смелая. Я не умная. Я никакая. Назовём, как хочешь... я верну двадцатку и сколько угодно... только не уходи, ладно? Я не вынесу, если ты опять исчезнешь.
С него течёт - из неё течёт соответствующе. Зеркально. Трещина в ней сочится - размокли страницы, залепившие её на время. Она так и думала, что это не навсегда. Нельзя всегда быть полной. Вода застаивается, земля превращается в жидкую грязь, цветочные стебли гниют, цветочные головы захлёбываются. Пахнет гнилью и разложением, плесневеет изнутри. От её матери ничего не осталось, кроме голых костей: чтобы вырастить двоих, нужно больше сил. Больше удобрения. Его она в себе хоронить не стала - он и так в ней. В её детях. Надо как-то протянуть ещё двадцать недель, или чуть меньше - двойни часто рождаются раньше. Не развалиться на части - трещина рождает новые трещины. Боль прикладывает к ней ладони, рыжая собака зализывает раны, дочь обнимает её беременный живот и разговаривает с ним - поёт ему свои песни, пока Харпер расчёсывает её волосы сто раз, пока Эмили расчёсывает волосы Харпер девяносто восемь раз, сто три раза - никогда не попадает, пока Молли кашляет над простынями и пока Брук терпеливо уговаривает Харпер съесть ещё что-нибудь. Единственные звуки в её безмолвном доме: шаги, плач, пение, редкие голоса. Женские. Собрание плакальщиц и утешительниц. Она одна здесь плакальщица. Вечное материнское и дочернее, дочернее и материнское, матери матерей.
Потом всё смолкает и она сидит одна и ждёт, когда на улице взревёт давно мёртвая птичка, и звякнут упавшие на крыльцо давно потерянные ключи, и стук в дверь, и стук шагов - рук и ног, которых нет, и его голос по радио, которое она давно не слушает, или его молчание в дверях. Даже посуду некому бить - её новая посуда и не бьётся, она много раз роняла чашки.
Потому что его больше нет - потому что он больше не будет.
Она неловко расстёгивает цепочку и кольцо остаётся на его пальце. Кольцо вместо креста - бесконечность вместо углов. Обручились ещё раз. В третий, получается.
Она берёт его руки в свои и пытается согреть. В ней слишком мало тепла - не получится сделать его таким же горячим, как раньше.
Ноги стынут - она поджимает пальцы.
Она не может перестать плакать.

+1

9

Он пробыл в тюрьме куда дольше, но тогда она не плакала. Оно было предельно мясное, сосредоточенное между кожей и костью, бугрилось от скуки: голод рук и рта, тоска по живости пейзажа, по свободе, возможности просто выйти из дома, или просто что-то сказать, просто что-то узнать, просто пойти в душ тогда, когда хочется, тогда, когда надо, если надо - выйти и прогуляться, если надо - пойти и повеситься, взять две подушки или выкинуть их вообще на хуй в окно и спать под кроватью, зная притом самое важное - присутствие кровати, присутствие шанса, присутствие удачи, присутствие, в конце концов, хоть какой-то нужды. Воздуха.
Почти сразу после выхода Тим повез его к реке. К красным соснам, к битому льду. Он в курсе, Тим, как в этом мире делаются дела, - в ином случае он лег бы лицом в асфальт еще на первых десяти километров, пустив с лишком кровавой пены. Это передозировка: женские лица, мужские ноги, магазины и сигаретный дым, от которого трудно смотреть, горизонт, до которого не добежать, бег, который не имеет конца. Направление. Ширь. Небо. Небо - это очень важно. Он нырял тогда лицом вниз, поэтому поглядеть не успел. Оно било по водной поверхности так, как будто за ним приехали копы. Обойм десять, не меньше. Потом пришла жалость - слегка. Потом - спокойствие. Молчание. Безразличие. Существовала ли когда-либо в мире хоть одна вещь, к которой он был бы безразличен?
Он ничего не понял, конечно. Ничего и нет - что тут понимать. Он растерян. Она так плачет. Она всегда делает это так горько, так девчоночьи, что даже сейчас у него побочно сжимает где-то между ребер. Посмертный спазм. Ответ водой на воду. Положения у них, в принципе, равные. Он размазывает ее слезы ладонью и тянется к полотенцу. - Я же пришел. Почему ты плачешь? Харпер. Я тут. Я больше не уйду. Видишь, у меня кольцо, - он аккуратно поворачивает ее лицо к своему и прижимается своим лбом к ее, прикрыв глаза. От воды тошнит. Та была пресная, эта - соленая. В нем нет ничего, что придавало бы ему хоть какой-то вкус, поэтому пока он терпит. - Я на тебе женат, я не могу никуда уйти. Я пришел, чтобы не уходить. Я пришел, потому что ты меня звала. Ты так жалобно звала, Харпер. Ты так плакала. Я все слышал, все твои слова и сны. Каждую каплю. Я пришел к тебе. Только к тебе, только за тобой. Там так хорошо, милая. Там так спокойно. Помнишь, как мы ездили с тобой к Морейну, и ты хотела привязать юбку к ноге, чтобы ее не сдувало. А я тебе запретил. Пускай все видят. Как ты плавала, ты помнишь. Помнишь луну. Там вот так хорошо, - там плохо. Там плохо, плохо, плохо, плохо, плохо, там скучно, там невыносимо, там так ебано. Как бесконечный школьный урок, как импотенция в двадцать лет, как Боуи, которого заело перед твоим любимым куплетом или как Боуи, который умер, просто взял и умер, как мертвые марсиане - вот так там ебано. Как когда тебя отшила женщина, к которой ты пошел после того, как тебя отшила женщина - эта мразотная бесконечность недостижимого, но очень нужного в данный момент тела, - как похмелье, как холод, как "медленно" и как "тихо". Так там ебано. - Там никто не ебет голову и никто ни на кого не показывает пальцем. Никто никогда не плачет. Никого никогда не бьют по лицу. Там так хорошо, как трогать тебя или целовать, или слушать, как ты разговариваешь, Харпер - так там хорошо, но так скучно. Без тебя так скучно, - там так одиноко, как целыми днями дрочить, заперевшись в собственной комнате, как смотреть на драку, стоя у стены, как пустая пачка сигарет - так там одиноко и холодно, и тупо, и абсурдно, бессмысленно пусто, настолько неестественно, что даже он, привыкший к убийству и битым стеклам, даже он, просящий всех имеющихся в наличии богов о выкидыше у собственной жены, как-то по-детски, имбецильно смешался, растерялся, стал беспомощен и мертв, еще мертвее, чем раньше, чем всегда, чем тогда, когда въезжал в пикап, чем тогда, когда акушерка дала ему по заднице, чтобы он продышался и проорался, а Молли сидела и думала о традиции классической семейной саги, о том, что Пит не пришел к ней на роды, о том, что когда-нибудь она будет хоронить собственного сына просто так, от нечего делать: все равно в этом городе нечем заняться, - второй пубертат кончается тогда, когда отказывает сердце: это ебаный крах любых идеалов, которые успел напридумывать за первые три десятка лет, каждый из них занимается изнутри и выгорает, как дерево, в которое попала молния, падает, покосившись, сиди, обдувай свои пальцы, с которых смыло отпечатки, вовремя сплевывай на пол, стирай кожу с ладоней, как обычно женщины осенью в магазинах снимают перчатки. Двести пятьдесят, триста, триста пятьдесят - ложь, ложь - канистра солярки по рукам ради, для, от смелости, ложь - осыпающийся край карьера, ложь - три пачки в день, полграмма на ноздрю, ложь - нарываться на драки с людьми размером с жилой дом, ложь - брать с собой ружье, когда выходишь из дома. Ебаное вранье. Здесь было скучно. Там - еще скучнее. - Я не могу спать, когда тебя нет рядом, мормонка, - тихо признается он, собирая волосы с ее лица назад. Цепочка едет по коже, цепляется за пряди. Звенит. Смешно почему-то. Он не смеется. - Эшли разрешил мне называть его твоим именем там, тогда, поэтому я и не ебнулся, думаю, но там никого нет... в смысле, там нет... в смысле, - он не умеет врать. Язык заплетается сам собой. Пиздеть - это противоестественно. Он захлебнулся водой где-то в Ирландии, когда пошел в воду за своим отцом (пиздеть - это противоестественно, это мертвецки тупо), он проснулся в ванной собственного дома в городе, где убил мать своей жены, он выблевал из себя половину имеющихся в Европе вод, она позволяет себя обнимать, кольцо чуть великовато на пальце - цепочка вылезает легко, - если пырнуть его под ребра, он, скорее всего, пожмет плечами и продолжит пить кофе. Много что сегодня выходит весьма противоестественно. Пырнуть, к слову, звучит довольно занимательно. Но она откажется, скорее всего. Может быть, попросить Уоллис. Вот это будет смешно. Выправит ли это все эти ебучие фрейдистские штучки. Интересно. Он созревает, наконец. - В смысле, я пришел. Я не уйду. Везде плохо, когда ты плачешь. Милая. Харпер. Слышишь меня? Везде плохо, где я не могу поцеловать твои ноги, когда мне захочется, - он подхватывает ее под бедра и медленно кладет ее ноги на свои колени. Она греет его руки, он теперь ничего не греет. Кофе стынет слишком быстро, поэтому Брук растирает ее ступни полотенцем, не отводя взгляда от лица. Нос красный. Зачем было плакать. Он же пришел. Больше плакать не нужно.

+1

10

Сжигать ампутированное - правильно. Невозможно расстаться с тем, что было твоей частью. С тем, что было тобой. Она бы собрала все отрубленные части. Она бы аккуратно их сшила - она не очень умеет, но она бы постаралась. Она баюкала бы их, как детей, и носила бы с собой. На себе. Она бы целовала его мёртвое лицо. Она бы гладила его мёртвую голову. Она бы целовала его мёртвые руки и пела бы ему песни - колыбельные, только наоборот, чтобы он проснулся.
Она его сожгла, чтобы не расставаться с ним - чтобы не оставлять его гнить в чужой земле.
Она его сожгла и развеяла, чтобы отпустить его на свободу. Чтобы не совсем сойти с ума.
Это болевой шок - слёзы.
Она его сожгла, а он всё равно вернулся, потому что она не смогла его отпустить.
Это неправильно. Это издевательство.
Это так правильно и так невыносимо.
Она так устала.
- Зачем ты ушёл, - он расплывается перед глазами и она смаргивает слёзы - тут же набегают новые. - Зачем тебе надо было уйти, Алекс. Неужели тебе было так плохо со мной. Что я сделала не так, зачем ты от меня ушёл. Как я без тебя буду... как я справлюсь. Я ничего без тебя не могу. Какой без тебя смысл. Здесь. Видишь, пришлось вернуться... сюда. Я не просила. Я сказала только, что хочу домой... Я хотела к тебе. Я не хотела возвращаться. Как я со всем этим справлюсь... одна. Почему ты всегда уходишь. Не уходи больше никуда... пожалуйста. Я так скучаю по тебе, Алекс. Каждую секунду. Всегда.
Харпер Брук двадцать два года. Её дочери скоро исполнится три. В перспективе - ещё двое детей. Харпер Брук вдова. В двадцать два года. С тремя детьми. Это какой-то абсурд.
Она думает: сейчас ей двадцать два. Ему двадцать шесть - навсегда. Потом ей будет двадцать три. Двадцать шесть. Тридцать. Дети родятся, вырастут, пойдут в школу. Ему будет двадцать шесть. Он останется в одной точке - зацепился за камень, пока всё течёт дальше. Она продолжит нанизывать свой розарий. Она, может быть, тоже застыла, но некоторые вещи происходят независимо от неё. Она, например, состарится. Когда-нибудь. Скорее всего. Он её, наверное, тогда разлюбит - когда она станет совсем некрасивой. Какой тогда смысл. Стоило, наверное, уйти за ним в воду в тот же день. Она жалеет, что не пошла - не пришло в голову. Голова вообще была пуста: болевой шок. Стоило уйти за ним в воду. Быть вместе навсегда. Это не должно быть больно, потому что вода - её стихия. А как же Уоллис - кто бы позаботился о ней в чужой стране. Может, стоило взять её с собой. Или оставить. Здесь есть кому о ней позаботиться. Она может плотно прикрыть двери и открыть газ. Например. Она может подождать ещё три месяца - ей всё ещё будет двадцать два - и довести всё до конца. Дать новым детям шанс и не проснуться. У неё нет сил - совсем. Она, конечно, будет очень скучать. Она, конечно, всё равно будет их любить. Но у неё совсем нет сил - она так устала. Они все могут говорить, что угодно: жизнь не продолжается. Всё закончилось в реке Нор. Её отец не любит её мать, поэтому ему легко так говорить. А Молли. А что Молли: оплакивала ли она Пита. Любила ли она его. Оплакивала ли она Алекса, или ей было проще, потому что он ушёл от неё ещё в июне. Ничего не продолжается: она хочет быть с ним, и только. Так или иначе.
Она думает: стоило уйти в лес тогда в Гринуотере. В декабре. Она должна была уйти первой. Зря он ей помешал.
Она думает: стоило истечь тогда кровью в родильном отделении. Задохнуться в цветах.
Может быть, ему тогда не пришлось бы уходить. Он ведь и так едва не ушёл пару раз: в Манитобе и в тюрьме. И в Гринуотере, когда она попросила его не уходить. Почему он всегда стремился уйти, убегал от неё - что с ней не так. Она ведь так его любит. Она бы всё для него сделала - даже убила бы. Может быть, не такая уж и плохая идея - убить себя для него. Или не убить - просто позволить себе соскользнуть в темноту. В его плохо, которое он тогда нарисовал в её дневнике: в чёрную лужу, в бездонный колодец.
Всюду вода.
Ей тяжело и душно - душат слёзы. Плотный узел в груди - из мокрых верёвок.
- Без тебя так пусто, Алекс, - совсем тихо. - Так тоскливо, - ставит ноги на пол - обратно в лужу, и тянется к нему. Иначе невозможно. Берёт его лицо в ладони, целует сомкнутые веки - вечное своё. Холодные. Целует скулы, висок. Тихо шмыгает носом где-то у него на плече, когда обнимает. Уже совсем утро - дни уже совсем тёплые. Может быть, солнце его согреет. Он бледный в этом золоте; она пылает от слёз. Её волосы рассыпались по его плечам и сквозь них проходит солнце. В ней горечь и соль, в нём речная вода. Талый снег - вот такой вкус у его кожи. Может быть, он растворится в солнечном свете и исчезнет - осязаемый только в сумерках. Рано или поздно ей придётся проснуться. Проснуться значит расстаться. Теперь она не будет избегать сна - если есть вероятность, что он будет к ней приходить хоть иногда.

+1

11

Вчера подморозило лужи. Сегодня за ночь окна залепило снегом так, что когда он проснулся, первые пару минут не мог понять, где вообще находится: оказалось - в студии. На кушетке. Потолок - сваи, провода, хуевая вентиляция, пыль в волосах. Лужи запомнил, потому что вышел из дома и топтал в крошку. Двадцать три минуты пешком до проходной - снова не отдала ключи, снова поругались. Вдрызг. Как-то даже леностно, привычно себе, без особой агрессии. Не так уж и обидно. Он уже обустроил свою новую комнату - попросил Пат принести плед, криво отвел в сторону от выключателя лампочку, накидал каких-то рваных страниц из самиздата под подушку.
Все равномерно. Рационально. Красиво, уютно. По-домашнему. Дело к шести утра: подтягивается персонал, наконец явился электрик. Майк с плохим утренним лицом проходит мимо, не здороваясь. Освежится у себя и выйдет на полукрике, дело известное. Девочка-секретарша с розовым, как полотенце на его талии, лицом, смущенно пробегает мимо. Брук побывал в душе, теперь медитирует над кофемашиной. От него валит пар. Течет с волос в кружку. Его рабочий день еще не начался - можно себе позволить; за окнами тоскливо и как-то фирменно по-канадски гнусно. Он вышел из дома в куртке, естественно, уродливый теплый бомбер остался висеть в шкафу на первом этаже, все свитера остались на полках в шкафу на втором. Случайно прожег дыру на рукаве футболки. Как это, блядь, вообще возможно. Он же короткий. Ни хуя себе жестикуляция. Ни хуя себе страсть.
На этой неделе у нее день рождения. Придут, стало быть, Льюисы, придет Молли и будет натужно хлопотать - она не умеет сидеть на месте, такое врожденное чувство трудоголической неловкости, - совать нос по углам и методично чихать в книжные полки. Придет Бен, усядется в углу и будет смотреть. Ну, так, как он обычно смотрит. В стену. Он мог бы запереться с Уоллис в детской, но его найдут с первым же ударом по ебалу - его дочь не любит секретов. Она либо бьет его по ебалу, либо сплевывает завтрак ему за воротник. Рука маленькая, завтрака не так уж и много, но все равно приятного мало. Надо что-то дарить. Ей без разницы, она - нормальный человек, Харпер, но нельзя давать Льюис поводов лишний раз скривить рожу. Взять отгул. Купить костюм. Блядь, ладно, купить рубашку. Взять рубашку у Джонни. Опять. Ладно, погладить футболку. Сойдет. Еще заебываться из-за нее. Просто надеть свежую. Без дыры на рукаве. Как-нибудь хитро по-цивильному зализаться. Купить торт. Какую-нибудь такую хуйню, надо спросить у Пат. У нее была какая-то баба, которая работала в кондитерской. Что еще бывает на день рождения. Социально приемлемое - обыкновенно вся эта хуйня связана исключительно с дополнительными расходами, потому что именинник проставляется. Приветы, поцелуи, объятья, ебаные цветы. Очередной сраный перформанс для всестороннего удовлетворения: ей не будут ебать череп, он на этой волне, возможно, ближе к часу сможет свалить и опрокинуть парочку, они разойдутся удивленные и спокойные, и с утра весь Брентвуд перебудят не шесть звонков подряд, а только два. Если, конечно, не оборвет к хуям провода. Он смотрит в окно. Может быть, это здоровенный сугроб. Просто ебаная снежная гора размером с двухэтажный дом. Он откроет окно, и оно попрет внутрь, как будто кто-то давится саваном. Или блюет молоком в чей-нибудь рот. Как Уоллис. Ему припрет проявить отеческую нежность, ей припрет соответственно - отличная выйдет семейная фотография. Он распечатает ее в шестидесяти экземплярах и обклеит ими подъездную дорожку к дому в Арбор Лейк. Доброе утро, миссис Льюис.
Чисто теоретически он может даже не переодеваться. Так и пойти в эфир - с кружкой и в полотенце. Батареи шпарят нормально, звукоизоляция хранит тепло. Только волосы высушить, а то замкнет. Полотенце одно, - он ловит себя на вялотекущем мыслительном процессе и уже почти развязывает узел, но возвращается секретарша. Делает страшные глаза. Страшные глаза делают себя сами: вот же, блядь, ебаные пуритане. Хуле ты вообще делаешь-то тут, если тебя пугают чужие голые ноги. Есть такое слово - "формат". Нельзя охуевать от голых ног в той же мере, в какой самоубийственным решением было бы поставить в ночной эфир какую-нибудь ебаную Бритни Спирс. Как-то раз они с Пат к четырем от скуки затеяли карты на раздевание - он унес с собой домой ее лифчик, Харпер, естественно, нашла, продольно посмотрела, сквозь, как обычно, и ничего не сказала. Он вернул лифчик на следующий день: на хуй он ему нужен, если она даже не реагирует. Ее вообще походу не ебет. И какой тогда толк.
Минут через десять выходит Майк. Предельно скорбный ебальник. Секретарша маячит за спиной, аккуратно выглядывая из-за угла. Приходится одеться. Привести себя в порядок и помыть за собой посуду. В отместку спер ее сумку и засунул в микроволновку. Пускай поохуевает ближайшие часов пять. Залепил еще скотчем сверху. Повесил бумажку - "не работает". У него здесь кровать, здесь кружка, здесь какое-то сомнительное его чтение и открытая бутылка выдохшегося пива в холодильнике, у нее - четыре килограмма засранной цифрами бумаги и недовольный рот. Он дома, она в гостях. Нечего, блядь, возникать. Лезть грязными своими руками в маникюре в чужие холостяцкие пасторали.
Ключи бы. Не утонуть бы по дороге домой в каком-нибудь двухэтажном сугробе - было бы неплохо. Не сдохнуть от холода в ебаной куртке. Не спиться в первые пять минут после оккупации углового стола. Лечь бы в спальне - здесь дом, конечно, но в гостях всегда лучше. Так повелось лет с четырнадцати. Все остальное сносно. Терпимо. За студийным стеклом снова проносится секретарша - пытается тормошить техника. Брук ложится лицом на стол, чтобы не было видно снаружи, и открывает новости.
Девять секунд до эфира. Или восемь. Семь. - Майк, это какого хуя ты мне сунул, - он оборачивается к аппаратной. Четыре секунды.- Ты смеешься надо мной что ли? - эфир пошел. Он растерянно мнет рукав футболки в пальцах. Дыра тянется выше. - Что за хуйня?
Два с половиной часа спустя он дергается от холода под козырьком у главного входа, пытаясь прикурить одну от другой - уронил зажигалку в снег, потерял искру. Это вопрос выживания - пока есть одна сигарета, есть и другая. Пат проходит мимо и пожимает его плечо, не отвлекаясь от телефонного разговора. Она пока спокойна: Принц умрет парой месяцев позже, ее век еще вывихнет свой сустав. Успеется. Майк в проходе едва не сбивает ее с ног. Долгий нудный обмен любезностями - похоронный аккомпанемент. Трескотня родственников за поминальным столом. На плечах у Брука повисает тяжелое майково пальто, подметает полами пепел и снег. От шарфа ему почти удается отвертеться, но Майк вовремя заламывает ему руку: так и приходится стоять. В пальто и с шарфом, в который можно укутать его целиком, скорее всего. Снег все равно валится за шиворот и стекает по спине. Пальто - это вообще какая-то отеческая хуйня. Майк ничего не делает, просто нависает сверху и молчит, положив руку ему на плечо; через пару минут Брук приваливается к его боку и топит горячий лоб в кармане его кардигана. Тупо обозревает бескрайнюю гнусную белизну, которой обволокло Семнадцатую авеню. Перед Майком не стыдно вести себя, как ебаный школьник. Малолетка, сбежавший из дома в пургу - обычно дебильность такого поступка начинаешь осознавать уже тогда, когда от мороза не можешь открыть рот. Маленький неудачник, заблудившийся в чужом грязном белье. - Ты утешаешь меня, как телку, - тянет он, не отводя взгляда от бычка, застрявшего в сугробе. Еще один глаз, рот покрикливее, удар молнии сверху - порядочное импортозамещение. Можно же считать это импортом. Не международным, разумеется. Междупланетным. - Он же ебаный инопланетянин. Это, блядь, противоестественно. Как дохнут инопланетяне?
- Инопланетяне - это вообще довольно противоестественная хуйня, а? - добродушно отзывается Майк, и это правильное добродушие, оно хранит в себе известную, понятную, внятную, человеческую тоску. Самую малость. Он большой человек, Майк. В нем тоска бродит по кольцу и проходит свой путь за двое суток - раньше с метражом не управиться. - Инопланетяне дохнут, когда настает это время, Алекс, - он редко зовет его по фамилии. В его случае это довольно невыносимо, вероятно - быть окруженным бруками всех мастей. Харпер, впрочем, ему нравится. Это факт и это неплохо. Почему-то кажется, что это неплохо.  - Время для того, чтобы инопланетяне дохли. Понимаешь, о чем я?
Он не понимает, естественно.
Лучший способ скрыть непонимание - начать гнать.
- Ты сказал слово "инопланетяне" раз шесть за одно предложение, - лениво замечает он, подняв глаза. - Это какое-то твое ебаное НЛП? Твои эскулапские штучки. Я понял.
Майк в курсе, что он не понимает. Потому что Майк спиздел. Нет такого времени, когда дохнут инопланетяне. Они же, блядь, инопланетяне. Ну что за бред. Инопланетяне за завтраком высыпают в миску с соком звезды, ковыряются в ухе кометами, пускают по ноздре галактики, когда им нужно взбодриться. Глаз инопланетянина - размером с сознание человека или самого умного животного. Собаки, например. Алмазной. Глаз, который может вместить все собачьи мысли. У инопланетян по стенам глазниц выбиты все законы мироздания и всего. Это здоровенное ебаное лицо. Инопланетяне занозят руки земными лесами и никогда не скучают в космосе, и им не нужно носить ни пальто, ни шарф, чтобы там не мерзнуть - когда начинают зябнуть пальцы, они жонглируют солнцами. Они играют самую охуенную музыку везде, эти инопланетяне, даже если приходится играть на гитаре левой рукой, даже если есть сомнения в качестве их игры, даже если гитару разбили об голову какого-нибудь сраного астероида, - какая, блядь, смерть? Ну какая здесь смерть? Как вообще можно умереть, когда ты засунул голову в космос?
Они всегда так говорят. Взрослые. Про время и все такое.
Настало это время: кто-то умер в полтинник, кто-то умер в двадцать шесть, кто-то родился мертвым, а кто-то мертвым живет и вот-вот сравняет счеты. Настало это время.
Настало это время: походи пока без голоса, это происходит со всеми мальчиками. Это значит, что ты вырастаешь в мужчину. Это время, Молли, настало полгода назад, а читать я умею. Блядь. Ебаный в рот. Настало это время.
Настало то время: хватит уже, блядь, - Не кричи на него, такое настало время, разве ты не понимаААААА, - это снова Молли. Она изо всех сил пытается не сраться с Беном, но иногда ей срывает крышу. Где-то на половине ровно, спокойно, в превосходной олигофренопедагогической тональности произнесенной фразы она просто начинает орать. Такое вот время настало. Настало это время.
Они все пиздят, и смерть - пиздеж соответственно. Смерть - это такое большое вранье.
- Я понял, - хмуро повторяет Алекс, вытягивая очередную сигарету из пачки, и отлипает от барнсова бока. - Ты принес мне в эфир какую-то шляпу, Майк. Теперь все будут думать, что волна порет чушь. Давай аккуратнее как-нибудь. Я не люблю пиздеть.
Смерть - это такое большое вранье.
- Настало это время, милая, - тихо и спокойно объясняет он, поглаживая Харпер по голове. Вверх и вниз. Вверх и вниз. Как расчесывать волосы, только вместо расчески - чужая рука. Очень удобно. Это хорошо - когда дети не видят своих родителей старыми. Это благородно. По Аристотелю. Это стилистически верно - милосердие к собственному потомству. Если родители умирают, больше не стоит бояться, что они когда-нибудь умрут. Что это необходимо. Не обойти это, в смысле. Неминуемо. В какой-то мере это очень правильно, то, что он сделал. Теперь она, Харпер, знает, что он никуда не денется. Просто потому что он где-то прикопан, и оттуда очень сложно слинять. - Знаешь, какая моя любимая песня у Зигги? Я сейчас тебе спою. Пора просыпаться, Харпер. Колыбельная наоборот.
Он аккуратно обнимает ее за плечи и зарывается лицом в волосы.
Так мокро. Но уже теплее. От волос пахнет ментолом - запах перебивает даже тошнотное сырое в носоглотке. Он трудно сглатывает, ловит слезающее с пальца кольцо. - Нет, милая, ты не одна... ты следишь за собой, но делаешь это не так, как нужно... у тебя в голове бардак, о, если бы я мог тебе помочь... Подпевай, ты же знаешь текст. Любимая, ты не одна... не важно, чем и кем ты была, не важно, где, когда и что ты видела, любое острие направлено тебе в голову, но я отжил свое... я помогу тебе с болью. Ты не одна.
Присоединись ко мне, и ты не будешь одна.
Просто присоединись ко мне, и ты не будешь одна.
О, дай мне свою руку...
Он щипает ее за бедро. С усилием. Вот так просто. - Ну, Харпер. Что скажешь?

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-07 14:25:00)

+1

12

Они утешают по-разному. Те, кто пытаются утешить. Они, вероятно, знают, что утешить её нельзя, но чувствуют себя обязанными. Другого объяснения у неё нет.
Эмили злится. Она не умеет долго расстраиваться. Она, конечно, сочувствует, но не в её духе долго сидеть на месте - долго быть в одном состоянии. Эмили чаще всех говорит, что жизнь продолжается. Эмили говорит: не сиди дома, Харпер. Ещё она говорит: переоденься, Харпер. Она говорит: поехали туда. Давай я тебя с кем-нибудь познакомлю, Харпер. Или: ты его похоронила, Харпер, но не смей хоронить себя. Всё впереди, Харпер. Тебе двадцать два года, Харпер. На что ты стала похожа, Харпер. Прекращай так убиваться, Харпер. Сколько можно страдать. Не смей раскисать. Эмили приходит и расчёсывает её волосы примерно сто раз. Вытаскивает из ванной косметичку и рисует ей новое лицо с лихорадочным румянцем и красным ртом, который занимает слишком много места на осунувшемся лице. Харпер послушно сидит и незаметно обкусывает помаду. Эмили замечает и хмурится, но молчит. Потом они едут гулять. Так это называет Эмили - "гулять". "Развеяться". "Гуляют" в основном Эмили и Уоллис - Харпер послушно идёт, куда ведут.
Эмили, конечно, будет с ней, когда придёт время. Снова. Это даже не обсуждается.
Молли взяла на себя быт. Стирку то есть. Иногда Молли берёт к себе Уоллис на день и Харпер позволяет: пусть. Молли не опасна. Они и раньше не особенно общались, но она нормальная - Молли. Не такая, как Элис. Просто вечно занята. Совершенно не ясно, о чём она думает. Они ни о чём не разговаривали.
Она, конечно, тоже придёт, потому что это её внуки.
Брук разговаривает о том, что произошло. Единственная, наверное, из всех, кто говорит прямо. Брук тепла, мягка и добра к ней - они с Майком хорошая пара, думает Харпер. О том, сколько лет они прожили с Майком, Харпер старается не думать: подкатывает к горлу, встаёт комом. Неприлично плакать при посторонних - даже при Эмили. Брук удивляется, что Харпер не плачет. Говорит: какая ты сильная, Харпер. Или что-то наподобие, пока неловко удерживает Уоллис на коленях - своих детей у неё нет, но ей страшно нравится Уоллис, а Уоллис страшно нравится путаться пальцами в кудрях Брук, или пока поглаживает Харпер по руке. Такие у неё жесты - привыкла держаться близко. Открытая душа. Откровенная. Она говорит: мне нравился Алекс. Она говорит: жаль, что он нас не познакомил. Дружили бы семьями, - Харпер снова сглатывает ком в горле. Она говорит: жаль, что пришлось познакомиться при таких обстоятельствах, - Харпер кивает. Она говорит и говорит и говорит. Она говорит: тебе надо выговориться, Харпер. Харпер открывает рот и закрывает рот - без звука, механически. Вяло выдавливает из себя, что всё нормально. Брук продолжает говорить - рассказывать разные вещи. Это называется отвлекать. Харпер слушает и вяло ковыряет вилкой содержимое тарелки - так удобнее всего. Слушать у неё всегда получалось лучше, чем говорить. Как можно разговаривать с кем-то, кроме него. Майк тоже появляется - заезжает за женой. Он не говорит ничего лишнего, просто треплет Уоллис по голове и гладит её, Харпер, по плечу, своей огромной ладонью. Обнимает Брук - Харпер смотрит куда-то в сторону. Она, конечно, завидует.
Барнсы, наверное, тоже придут. Ну, не чужие люди. Теперь.
Только нужно предупредить, чтобы не приносили цветов. И никакого розового.
Нужно не забыть про завещание - на всякий случай.
Рано, впрочем, об этом думать.
Это несправедливо - то, как он утешает. Алекс Брук. Что значит настало это время. Как это время может настать. Как это время может настать в двадцать шесть лет, когда всё едва стало налаживаться - как такое возможно. В ней поднимается глухая бессильная ярость - где-то там, внизу, под слоем ватного оцепенения. Под туманом. Может быть, туман в то утро был предвестником того, что время пришло. Может, туман сделан из дурных предчувствий и отчаяния. "Время" "пришло". Нет больше никакого времени. Никто больше не придёт. Ждать бессмысленно. Он не придёт. Стихи не придут. В первую неделю она ждала его по привычке - в первую неделю здесь. Выглядывала в окна каждые пять минут - к тому времени, когда у него обычно заканчивалась смена. Всё нечаянно вернулось на свои места - полузабытые привычки, доведённые до автоматизма. Вернулась прежняя Харпер Брук, которая вечно ждёт. Прежняя Харпер Льюис, от которой все чего-то ждут. И она сидела в тёмной спальне и думала: где Алекс. Пусть он лучше будет в Джойсе. Пусть он лучше где-то летает на своей птичке. Пусть пьян. Это всё не важно. Пусть даже с другой женщиной. Что угодно, пусть только вернётся. Она бы всё приняла - она всё принимала, потому что он всегда возвращался, даже если не ночевал дома - возвращался вечером. Или под утро. Или в любое время суток. В любом состоянии, пусть он вернётся - пусть перебьёт хоть всю посуду в доме. Ещё раз. Пусть ругается. Пусть выльет всё молоко в раковину. Пусть возьмёт дочь на руки, будучи пьяным - она не будет против. Она будет рядом. Пусть свалится без сил - ей не привыкать. Она будет рядом. Только пусть вернётся, пожалуйста. Он всегда возвращался. Когда приходило время - когда время существовало и когда он приходил домой. К ней.
Она обнимает его крепче - так крепко, что будь он жив, не будь это сном, то ему, вероятно, стало бы больно. Страшно проснуться с пустотой в руках. Сквозь нейтрально-детский запах кондиционера для белья пробивается речная сырость - она привыкнет к этому, если он останется. Только бы не уходил. Почему она вечно вынуждена ждать. Зигги Стардаст умирает - там, в песне. Настоящий тоже умер. Видел ли он Боуи там, на том свете, или у каждого свой отдельный тот свет, где его личное хорошо, или если тот свет общий, там ли Боуи, или всё-таки отправился на Марс. Встретил ли он там всех своих мёртвых поэтов и видел ли он её мёртвых поэтов. Встретил ли он там своего мёртвого отца, её мёртвую мать, того мёртвого священника. Существует ли вообще тот свет или там нет ничего. Есть ли там время или оно зацикливается на одной секунде, на одном чувстве - он сказал, что там хорошо, но скучно. Она всегда думала, что там тихо и пусто.
Настало это время - кто определяет, что оно настало. Если он сам ушёл - значит, сам определил. Почему именно тогда. Почему именно сейчас. Разве он не знает, как он ей нужен, - она давит в себе рыдания и кое-как подпевает. Севшим голосом, только завершая фразы. Музыки больше нет и стихов больше нет - вся музыка ушла с ним. Она ни разу не включала магнитолу в материной фиесте. Музыка осталась только в их дочери - заложенная кем-то из них там, на Морейне. Тогда было много музыки. Тогда, конечно, был и Зигги. Ещё живой. Тогда все были живы.
Может быть, тогда - тогда, когда они ещё не покинули Канаду, было счастливое время. Потому что было время. Потому что он всегда возвращался. Ему было плохо и ей было плохо, но, всё-таки...
Она долго судорожно выдыхает. На бедре будет синяк. Пусть, когда она проснётся, у неё на бедре будет синяк. Это было бы утешением. Тогда она не забудет сон.
- Послушай, если я... когда я умру, мы будем вместе? Там. Алекс.
Если он пришёл, чтобы забрать её с собой, то она не против. Только нужно поцеловать напоследок Уоллис. Оставить сообщение... лучше Брук. Чтобы Уоллис не страшно было проснуться одной. И чтобы никакого розового.

+1

13

Это все же его любимая пьеса. Она немного гейская и немного странная. С такой мягкой, дробной на языке интонацией, из-за которой глухие согласные звучат, как гортанный стон.
Рай Это Город Очень Похожий На Сан-Франциско.
Им никогда не хватало терпения, чтобы доехать дальше, ну, Орегона. Или вроде того. Ну максимум километров семьсот. Тачки в Калифорнии пыльные и разъебанные, а выходные слишком коротки. Однажды Тима срубило за рулем, и они въехали в строительный забор на подъездах к городку под славным названием Парадайс: крайняя достижимая калифорнийская точка для тех, кто выезжает грабить причесанные американские районы после двух смен подряд.
Глубокая Но Скрытая Морщина На Лице Мироздания.
(У этого ангела было восемь влагалищ. Такое случается)
(Он, по правде сказать, действительно охуел, когда засунул руку ей под юбку)
Здесь стоит заметить, что жизненный опыт доказал одну штучку: бог терпит лицемерие, убийства, воровство, вранье, гордыню и высокомерие, неумение кипятить молоко и предложения отшлифовать шрамы от кесарева на животе собственной дочери, выдвинутые в сторону ее, дочери, мужа, бог терпит вонь ароматизаторов Арбор Лейка и деньги, сливающиеся в звонкие банки для подати, бог терпит ублюдков, пидоров и алкоголиков, бог терпит наркоманов и ребят, которые не прочь передернуть на соседских восьмилеток, бог терпит секс до брака - спасибо ему за это, - кокаиновую нычку под генофлекторием и иконописцев, которые торгуют собственным ртом не из голода, а из пресыщения, бог терпит терроризм и драки, бог терпит конституцию Канады, но есть у него одна маленькая причуда, у бога, в смысле: он на дух не переносит ДТП.
Как еще объяснить эту хуйню: каждый провинциальный город, в больничной палате которого ты лежишь с проломленным черепом, сломанным носом, перебитыми ребрами или безобидным сотрясом, даже если он называется Парадайсом или он называется Томпсоном в честь пулемета или в честь Рауля Дюка, становится так похож на ебаный Сан-Франциско, что единственный выход из этого неловкого положения - в окно? Повеситься на капельнице? Пробить глазницу кроватной реей?
Создав Вас Наш Отец-Любовник Разбудил Дремлющий Потенциал Мироздания Вершить Перемены
Все верно. Он - отец, и он - любовник.
Лежа в больничной койке города Парадайс, Калифорния, США, под мерный храп своего друга Тимоти по кличке Медведь, Брук размышлял сообразно ситуации. Тогда он еще не знал, кто такая Харпер, но, предположим, ролевая модель закрепилась - валиум, холод, туфли, подруги, расчесывающие волосы.
В городе Парадайс заняться нечем примерно на восемнадцать целых и пять десятых процента больше, чем в городе Калгари. На три целых и девять десятых процента больше, чем в городе Томпсон. На одну целую две десятых процента больше, чем в городе Сан-Франциско. Меньше, то есть. Больше "меньше". Более-менее, в общем. Скучнее разве что в раю.
Он обязательно помрет когда-нибудь утром: от недосыпа, в очередной раз неудобно вильнув на повороте, от цирроза, рака, СПИДа, мигрени или насморка печени, которую он начал уничтожать еще с приобретением генома своего паксилового папки, - когда вскрылись факты, ничего особо не изменилось. Что бьет сильнее: сто тридцать миллиграммов пароксетина или полторы бутылки для утреннего разгона? - от того, что снюханное случайно и противоестественно, как-то даже завидно мощно даст Тиму в голову на каком-нибудь пограничном контроле, и их расстреляют к хуям растерянные солдаты, или какая-нибудь женщина разозлится на его утренний гон и просто всадит нож ему в спину, - утром. Женщины - это немаловажно, впрочем, и с них-то все и начнется.
Так вот. Однажды утром город перебудит ебаный вой. Шум. Стук каблуков - было бы похоже на военный строй, если бы не было такого какофонического разлада. Он все-таки антимилитарист. В какой-то мере. Дисгармония простительна - они все пьяны, эти женщины, которые идут по улицам, голые, одетые, в одной туфле или с косметической маской на лице, в халате, в мыльной пене, - кого в чем застали новости. Они будут рыдать, естественно. Обнимать друг друга при встрече, как самые близкие друзья. Лить друг другу в рот коньяк, сплевывать водку в чужие глаза. Все благовоспитанные бабы опустят занавески и спрячутся по спальням. Благовоспитанные - стало быть, тупые, или некрасивые, или больные на голову и никогда не выходящие из дома, - ведь это марш женщин, которых он трахал. Бесконечный поток его любовниц, умывающих и так стерильные тротуары собственными слезами. Это подружки вдовы. Им принято надевать соответствующий наряд, вроде одинаковых платьев или хотя бы гармонирующих друг с другом бутоньерок, но это, блядь, его похороны, он может хоть раз в жизни распорядиться всем сам?
Может.
Его особое требование: все должны быть неимоверно, до одурения всратыми. Без особых пояснений - каждый сам знает свою меру и обязан сегодня перебрать. До блевоты, головной боли или содранной глотки, задержаний, штрафов и реальных тюремных сроков, - это уже их ебаные проблемы, он-то помер. Есть завещание, есть, собственно, последняя воля. Покойного. Мистер Покойный Брук, - звучит неплохо. Ну, чтобы хоть как-то разделять все это бесконечие Бруков. Мистер Покойный Брук Второй, ладно, - хуй там был, блядь, это было достаточно давно, так что все равно Первый, - если бы он умудрился умереть тогда, он бы утер Питу нос одной, блядь, левой. Кто бы еще за кем шлялся. Он-то бы устроил ему веселую ебаную жизнь. От Ривербенда не осталось бы даже названия на карте города. Итак, за бабами прутся его всратые друзья. Врагов он не имел - ну, по крайней мере, он о том не знал, - ну, попиздились пару раз или подожгли чью-нибудь машину, но это забывается с ближайшим похмельем. Он делал мерзкое, но никогда не делал подлого, так что пускай приходят все. С опозданием, естественно. Ну, потому что всратые. Надрались потому что. Как следует, как и было обещано.
Его поверенные, тем временем, пускай оккупируют важнейшие нервные точки города по периметру. Все эти эрогенные зоны.
Его похоронный шафер - Джонни, естественно. Как всегда. Пускай у него от количества ответственности наконец-то на хуй поедет крыша.
Тим усядется в этнографическом зале Гленбоу, Джорджи оседлает Калгари-Тауэр. Тони запрется в львиной клетке в зоопарке. Пит, который из числа живых, займется ебаным Миллениум-парком - потому что это красиво. А Джонни пускай просто бегает туда-сюда. И охуевает.
Тем временем на каком-нибудь кладбище (он пока не выбрал) публика рассядется на могильники амфитеатром. Закрытый гроб будет стоять вертикально, как фонарный столб, и женщины постарше, родственницы всех этих бесконечных плакальщиц, пускай краснеют в свои драные антикварные вуальки: да, это памятник. Монументальная, бессмертная эрекция. Кто бы понимал, - она-то поймет. Она будет стоять рядом недвижимая, как тень. В таком красивом платье, антильюисовском - в пол по всем изгибам тела, облегающем, как водолазный костюм, настолько непристойном, что прийти голой ей было бы приличнее - пускай она будет выглядеть так, как будто только что вышла Венерой из чана с мазутом. Пускай они видят каждую нежную, аккуратную, любимую складку, каждый угол каждой кости, каждый волос на коже. Она крикнет призывно, по-вороньи, и с каким-нибудь уебанским условным сигналом Джонни, типа "кодовое слово - Мар-тин Хай-дег-гер, как слышно, прием", - по всему городу начнут полыхать поминальные костры.
Бабы пойдут вереницей - прощаться. Нагнуться над гробом, выпятив зад, поцеловать вдову в щеку, - каждой она будет выдавать пощечину на память, потом ее рука устанет, придется бить левой, и это не так удобно, но все равно эффективно, эффектно, превосходно по траектории и звуку, - часа через четыре, когда бабы кончатся, все встанут, или сядут, или лягут, так или иначе - им придется спеть. Это все-таки его любимая пьеса. Хоть и гейская. И немного странноватая.
В Тот День
Наш Любовник С Миллионом Невыразимых Имен
Алеф Глиф От Которого Снисходят Все Слова
Король Вселенной
Он Ушел
- Откройте гроб, - скажет она, в середине просьбы переходя на стон. Гортанный. Такой вот прононс. - Я хочу посмотреть в последний раз.
В последний раз...
Многоточия недостаточно. В больничной палате города Парадайс, Калифорния, США, он издал смешок настолько ядовитый, что в баках сразу на трех этажах единочасно стухла вся питьевая вода.
В последний раз......................
Этого хватит, пожалуй. Ну, наверное.
.......................................................................
И Не Вернулся Мы Не Знаем Куда Он Скрылся
И В Горечи И Отверженные Мы Ждем Недоумевая
Возможно Он Никогда (уже Было Такое Количество Точек Хватит Ангелы, О, Ангелы)
А Наши Лучшие Дома И Роскошнейшие Виноградники
Помрачнели И Облетели В Тоске По Нему
- Откройте! - и откроют.
И гроб, естественно, окажется пустым. Он проебал собственную свадьбу, проебет и похороны.
Несомненно.
Бабы продолжат плакать, но она будет спокойна. Как приятно будет трогать ее грудь в этом мазутном, нефтяном, тончайшем платье из грязи. Как сладко будет целовать ее липкие, прохладные плечи.
Калгари будет догорать. Растерянные бабы мало-помалу разойдутся по домам, придерживая под локоть родственниц; по заблеванным и зассанным кладбищенским клумбам пойдут похмеляться его усталые друзья. Она останется там одна.
- Да, - поразмыслив, сообщает Брук, стрельнув окурком в лужу на столе. Бардак. Ему нравится, когда в доме Харпер Брук бардак. Он забыл, что такое "нравиться", но это осознается на рациональном уровне. Как характеристика. Положительная, возможно. Все следует мерить категориями. Единица - сон, ноль - бессонница. Харпер Брук, его жена и все, что от нее, из нее, для нее исходит - двойка. Закономерное нарушение внутрикадрового пространства, Гегель, догорающий одним весенним утром на заднем дворе какого-то разъебанного домика в Ирландии. Как вообще его туда занесло. - Я думаю, да. Я... ты... и Уоллис. Мы будем вместе. Как всегда.
Харпер Брук - христианка.
Харпер Брук была воспитана. Традиция эта хуева. Блевотна. Но оставила на ней заметный отпечаток.
Оставшись на том кладбище в одиночестве, Харпер Брук оглянется, оправит платье. Посадит на руки дочь, задремавшую под осиной за бесконечной раздачей пощечин. Зайдет в гроб, как в сарай.
Харпер Брук знает, что природа не терпит пустоты.
Харпер Брук оттолкнется каблуком от сырой кладбищенской земли и захлопнет за собой дверь гроба в полете. Могила засыпется сама собой. К вечеру. Обещают дождь.
Город Парадайс, Калифорния, США - мерзейшая дыра на свете. Хуже, чем Томпсон или Калгари.
Все же, нет ничего более отвратительного, чем Сан-Франциско. И прочие похожие на него города.
(Он никогда не был в Сан-Франциско)
- Давай чем-нибудь займемся, Харпер. Нормальным. Я помогу тебе приготовить завтрак... или это плохая идея... ты такая костлявая, - в объятье он аккуратно прощупывает ее спину, легко, едва касаясь целует шею. У него холодный рот. Кофе остыл. - Посмотрим телевизор. Или, не знаю, потанцуем. Там никто не танцует, все как-то сонно. Никто не танцует, как ты... поэтому и сонно... или просто полежим, я, честно говоря, все никак не могу выспаться... - он оглушительно зевает на середине фразы, приложившись лицом к ее плечу, и трется об него лбом. - Не хочу выходить на улицу. Там холодно.

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-08 22:50:53)

+1

14

Льюисовские замашки - жадность. Передаётся по женской линии - от матери к дочери. Женщины Льюис берут всё, что могут, и сколько могут, и не делятся ничем. Женщинам Льюис невозможно разорвать связь даже с собственными детьми и процесс родов затягивается, пока не погибнет одна из сторон: Элис Льюис пришлось пристрелить, чтобы она отпустила дочь на свободу. Её дочери Харпер так тяжело было расстаться с дочерью, что она едва не умерла родами. Её дочь Харпер похоронила Элис Льюис в себе. Женщины Льюис не приспособлены для расставаний: это в крови. Ничего не поделаешь, так уж сложилось. Харпер Брук, в девичестве Льюис, никак не может расстаться со своим мёртвым мужем. Харпер Брук скоро предстоит расстаться с двумя детьми и неизвестно, кто на этот раз выживет.
Она была на могиле матери один раз. Тревор долго мялся, а потом предложил: давай навестим. Харпер сказала: мне всё равно. Он принял это как согласие. Они об этом никогда не говорили - о том, как она умерла. К чему говорить, если они оба знают, как всё было на самом деле. Убийство по неосторожности - разрядить ружьё в живот сонной женщины на пороге её собственного дома. Он хотел поговорить и у него дрогнула рука. Потом его рука дрогнула ещё раз, но всё обошлось. Они купили цветы - аккуратные голландские розы лепесток к лепестку на идеально прямых стеблях. Всё, как она любила. Тёмно-красные лепестки, как кровь на крахмальной ночной сорочке, стебли прямые, как стволы ружей, как штыки, как каблуки её туфель, как её осанка. Ехали молча, вдвоём. Уоллис осталась с Молли. Харпер равнодушно смотрела в окно и крутила в руках бутылку с водой.
Элис Льюис, само собой, похоронили в самой респектабельной части кладбища рядом с самыми уважаемыми мертвецами города - Арбор Лейк для покойников. Место здесь, наверное, стоит немногим меньше, чем дом Харпер в Брентвуде. Всё наверняка прошло предельно элегантно, пышно, но не вычурно. И никто не плакал. Разве что кому на ногу наступили до слёз. Разве что из вежливости кто-то приложил к уголкам глаз безукоризненно белый платок. А потом была прощальная вечеринка, где её постаревшие подруги в чёрных платьях-футлярах вместо летучих цветочных, в жемчугах, вуалях и перчатках пили белое вино, не оставляя на бокалах отпечатков помады, и негромко сплетничали о детях и внуках, не обходя, естественно, вниманием детей и внуков Элис, особенно её пропавшую - пропащую - единственную дочь и непутёвого зятя, который, по слухам, сам и обеспечил трагическую кончину тёщи, но это не точно, и об этом, естественно, говорили совсем тихо. А мужья этих женщин, включая безутешного - естественно, безутешного, поэтому такого спокойного: держится изо всех сил, бедняга, отличный парень судья Льюис - затянутые в строгие костюмы, обсуждали работу. Всё очень благопристойно: типичная льюисовская вечеринка, только в чёрном. Только говорят сдержаннее - только концентрация яда, сцеженного в дорогое вино, соответственно больше, чем тише голоса. Так всё и было - можно и не спрашивать. Могила соответствующая: аккуратный светлый камень в окружении таких же аккуратных камней, - каждое утро их протирают от пыли. Идеально ровный не слишком яркий и не слишком тусклый газон. Кое-где пробиваются гиацинты и крокусы. Опрокинутое вверх дном влажное разбавленное облаками весеннее небо, сырой ветер: оденься теплее, - сказал Тревор. Харпер послушно запахнула полы пальто: не застёгивается на животе, но нет смысла покупать новое, потому что днём уже достаточно тепло, чтобы не застёгиваться. Каблуки тех самых туфель из Оукриджа завязли в земле. Постояли минут пять. Молча. Харпер не думала ни о чём. Тревор положил у надгробия цветы - самый благовоспитанный вдовец в мире, отличный парень, муж и отец, уважаемый в городе человек. Харпер размахнулась и разбила бутылку об угол камня - осыпала стеклом, залила водой. Воткнула в землю горлышком вниз, вставила в него розу. Стеклянные клумбы Элис Льюис - привет от любящей дочери и зятя. Тревор посмотрел как-то беспомощно, но промолчал. На обратном пути снова молчали - осмелился заговорить только на въезде в Брентвуд, как будто опасался, что покойная жена услышит. Тревор сказал как-то робко: он встретил женщину. Посмотрел как-то жалко. Просяще. Выжидающе. Не против ли Харпер. Не против ли Харпер познакомиться в пятницу - он пригласил её на ужин. Хорошая женщина, его коллега. Ну, почти. Преподаёт юриспруденцию в университете - они, может быть, даже знакомы. По крайней мере, ей известно имя Харпер - но кому не известно имя Харпер Брук, подававшей надежды блестящей студентки и молодой матери, похищенной мужем в ночь с осени на зиму. Харпер равнодушно пожала плечами: ладно. Ей всё равно. Он хотел уехать подальше от Элис, но он не знал, что его дочь носит в себе её кости.
Мужчины Льюис умеют расставаться, в отличие от женщин Льюис, с рождения отравленных жадностью. Уоллис, вероятно, тоже носит это в себе - привкус горьких трав в крови. И вторая девочка, может быть, тоже. Всё-таки они наполовину Льюис. Когда Харпер не станет, они не отпустят её - старшая, может быть, будет что-то помнить, младшая не будет знать её вовсе, но они её не отпустят. Это нормально. К этому она готова.
Фрида Хьюз всё спрашивала отца, какой была её мать - ей было три, как Уоллис, и она ничего не запомнила - и Тед сказал ей, что у неё руки, как у матери. Кто и что расскажет её детям. На кого они будут похожи.
Уоллис, впрочем, ещё помнит отца. И скучает. И не отпустит - льюисовское наследие. Элис было бы чем гордиться.
Уоллис, может быть, пришла оттуда, куда он ушёл. Может быть, она помнит - говорят, дети помнят до определённого возраста, откуда они пришли. Нужно спросить. А нерождённые - они ещё там или уже здесь. Может быть, их он тоже видел. Она спросит, но потом.
Всё потом.
Если он говорит, что они будут там вместе - так и будет. Это успокаивает: Алекс Брук не любит врать. Ему можно верить. Если они будут там вместе, то всё хорошо. Можно не расставаться.
И это подождёт: нужно заняться чем-то нормальным. Когда они занимались чем-то нормальным - она слабо улыбается в мокрое от слёз плечо. Впервые за два месяца. Они будут заниматься всем, чем он захочет, лишь бы он не уходил - нормальным или нет.
- А ты как хочешь, - зарывается пальцами во влажные волосы на затылке. Нужно его согреть. Обязательно нужно согреть. Нужно, чтобы ему было хорошо. - Хочешь - поспи, милый. Я буду с тобой. Я буду тебя греть. Есть ещё время, пока Уоллис спит - и ты отдохнёшь... а потом приготовим завтрак. Или будем дальше лежать. Хочешь? - она отстраняется и заглядывает ему в глаза. Раньше были тлеющими углями, теперь мокрые угли. Всё равно ясные. Всё равно самые красивые. - Только нужно прибрать... или я потом приберу... Нужно тебя согреть. Может, хочешь ещё кофе? Может, всё-таки горячую ванну? Или сразу спать, - смаргивает слёзы. - Хочешь, ты ляжешь, а я тебе что-нибудь приготовлю... горячее. Можно будет потом лечь с тобой? Я буду очень тихо лежать. Я тебе не помешаю.

Отредактировано Harper Brooke (2017-10-09 16:12:36)

+1

15

Он медленно кивает непонятно чему и протягивает руку к собачьей морде. Зигги поднимает на него глаза и скалит пасть. Спокойно, как будто бы привычно себе, безо всякой угрозы рычит, уткнувшись носом в бедро Харпер. Он отводит ладонь в сторону - она прекращает. Щелкает ее по носу - она щелкает зубами в сантиметре от запястья, облизывается и оглушительно зевает, вывалив язык. Эта пища ядовита, старина. Ее запах заражает сном и злой памятью. Она не сказала, обижают ли ее - Харпер. А город-то выкипел. Бояться здесь уже нечего. Неинтересно точно так же, как бить несопротивляющегося. Как безалкогольное пиво. Он предполагает. Как упаковка гондонов в женской сумке. Разве что по привычке, - у него привычек полно. Это единственный груз, который обыкновенно не просвечивается на проходных. У него отбирают ружья, отбирают скорость любого толка - и какой, собственно, в этом смысл, ведь ради этого придется выходить из дома, а на ветру будет еще холоднее, - отбирают дочь у входа в детскую, отбирают веревку и права. В Саскачеване отбирают паспорт, в Вашингтоне отбирают голову: с тех пор он ходит без нее. Как можно захлебнуться, если твой рот украли?
В ней бьется трижды. Он без особого любопытства прислушивается. Укладывает пальцы себе на шею - там пусто. Возможно, в любой другой момент ему было бы слегка завидно. Сейчас это в общем-то не особо и важно. Есть он или нет - он все-таки может двигаться. Вроде бы и дышать. Размышлять. Обо всяком. Трогать собственную жену. Смотреть, как она плачет, утирать эти ее слезы. Оно проясняется - временами, как во время кровопускания, - и мутнеет обратно, накрепко сворачиваясь и перекрывая, кажется, даже и окна. Он устал. В самом деле. Свело лицо. Как-то однообразно, мертвецки. Собственную жену, которая плачет и которой он утирает слезы, он любит: у него привычек полно. Он любит ее детей. Его портрет составить очень просто. Когда-то у него были друзья, и их, возможно, он тоже любил, не так, как ее, но с усилием, все же достойным внимания. Мать с отцом. Не важно, как это называть. Когда оно бьет наотмашь, это тупое, монотонное, вязкое, как туман в глазах, все, что может прорваться наружу - базальный инстинкт: самосохранение - это смешно, - страх. Ему было очень страшно, Питеру Бруку, когда он звал своего сына в реку. Он был в таком ужасе, что потерял дар речи. Что его, мертвого, колотило, как самого настоящего замерзшего живого - это передалось по наследству. Если бы он мог, то всю дорогу до реки безостановочно, животно, отчаянно, на одной ноте кричал бы. От одиночества. Холода. Собственного ничтожья. Разве нормальные люди кончают с собой. От боли - это всегда больно, когда ты ничего не чувствуешь, потому что боль - физика, а только физика может пробиться сквозь мясо. Боль ножа или боль пули, трудоголическая невралгия, натруженная триумфальная выдержка предмета, используемого в бою; болели и кипели его руки, сложенные на затылке Алекса, чуть ниже того места, в которое бьют младенцев, чтобы уменьшить количество голодных ртов в семье. Теперь болит и кипит он сам - то есть, Брук. То есть, Алекс, - потому что это не работает. От этого нельзя спастись. Смерть - это смертельно. Но он упрям. Если не получилось у одного, то, может, получится у кого-нибудь другого. Не может же быть такого, что после смерти ничего нет. Не отсутствие чего бы то ни было, а просто ничего нет. Ничего нет. Как открыть ночью глаза: ничего нет. Как ждать звонка от мертвой телефонной линии: ничего нет. Как допить бутылку: нет ничего. Ничего там нет больше. Но ведь это же абсурд. Он делал невозможные вещи. Он убил человека и успел уехать из города до того, как его объявили в розыск. Он попадал за решетку с четвертью грамма амфетамина на кармане. Он окончил школу не зная, что слово экзамен пишется через "а", он устроился на работу, ничего не умея. Он выкрал дочь из дома Элис Льюис. Он разбил бутылку посреди Арбор Лейка. Харпер Льюис перезвонила ему через неделю после того, как они впервые встретились. Он сделал просто дохуя невозможных вещей. То, что Питер Брук чего-то не смог, значит только то, что его сын наебет всех трижды. Четырежды. В зависимости от обстоятельств. Вся прелесть беккетовской драматургии в том, что Беккет ее выдумал. Только и всего.
- Пойдем, - он несильно тянет ее за рукав. - Пойдем.
Телевизор в своей комнате он уронил через пару дней после покупки. Кажется. Добил экран внутрь, вытряс нутро и запихнул туда книги. Джонни сказал, что это инсталляция. Он не понял, но согласился. Правду говорят только по радио - известное дело. Там много каналов. Слишком много выбора. Никак не сосредоточиться. Он забирается на диван с ногами, укутавшись в мокрое полотенце, сжимается в неловкий человеческий ком. - Сядь со мной, - телевизор включается сам собой. Пару раз моргает невнятной рябью. Неспешно листает каналы. - Смешно, - безразлично констатирует он, склонив голову на бок. Интересно, насколько далеко простирается вся эта мистическая поебень. Можно ли выбить стекло в соседнем квартале, например. Сможет ли он поднять силой мысли шкаф. Вроде того. Неохота проверять. Она садится, и он тут же укладывает голову ей на бедро, подложив полотенце под волосы, обнимает колени, украдкой утерев руки об подол.
Почему-то ему хочется попросить ее, чтобы она его не выгоняла.
Эти христианские штучки. Она снова грешит. Она грешит постоянно, и это, возможно, удовольственно. Для него. Возможно, нет. Пока понять трудно. Самоубийство - это грех? Он - грешник? А она? Здесь холодно, как в ебаном морге. Так холодно, что ситуацию сможет спасти только, хуй его знает, пожар. Возможно, в Оукридже тоже кто-то мерз. Кого-то тоже била крупная некрасивая дрожь. - Я видел этот фильм, - он на мгновение поднимает голову на мерцание экрана, поймав краем глаза знакомое лицо. - Этот парень - ангел, у него прическа, как у меня, в том фильме, в другом... а в этом не так, - он теряет мысль на полуфразе и ненадолго сникает. Целует одно колено, целует другое. Устало потирает лицо ладонью. - Если я засну, толкни меня и ложись рядом, ладно? Харпер. Мы поместимся, ты такая тощая. Тут даже Зигги влезет. Она меня разлюбила... ты видела. Или забыла.

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-11 01:21:55)

+1

16

Она аккуратно вытягивает из-под него мокрое полотенце - оно валится комом на ковёр - и укрывает пледом. Мокрое не согреет, - она наклоняется и коротко целует холодный висок. Сухое, правда, тоже не согреет, - она вдруг понимает. Нет тепла, чтобы удерживать - нужно греть его живым теплом. Или неживым - любым источником. Сухое в любом случае должно быть приятнее. Нужно лечь рядом с ним и обнять, или пусть он сам обнимет и греется о неё: живот уже начинает мешать. Может, раздеться: платье отсырело и липнет к коже. Под платьем она теплее. Уложить в ногах собаку, чтобы тоже грела. Вдвоём они, наверное, справятся - пусть будет тесно. Это к лучшему. Он говорит, что она тощая, когда она занимает столько места. А что будет дальше - к середине лета живот, наверное, станет размером больше, чем Уоллис. Больше, чем рыжая собака Зигги. Как она тогда сможет ходить или вставать с кровати, если она уже сейчас может ненадолго уснуть только в гнезде из подушек. Кто ей поможет. От кого будет не унизительно принять помощь, - рассеянно поднимает глаза на экран. Невозможно сосредоточиться... сфокусироваться, уловить нить повествования. Есть вещи и поважнее: он лежит у неё на коленях. Нормальные вещи, которые принято делать в семье. Когда они делали нормальные вещи - что такое нормальные вещи. Она пыталась делать нормальные вещи на протяжении двух с половиной лет: старалась быть хорошей женой со всеми этими завтраками и ужинами. Она всё-таки вышла из образцовой семьи. Тревор, впрочем, никогда не клал голову на колени Элис, когда они смотрели телевизор. Она сильно сомневается в том, чтобы Бен когда-нибудь целовал колени Молли. Пит - может быть. О Пите она ничего не знает, впрочем. Может, они и смотрели телевизор вместе. Барнсы - вот Барнсы, может, так и делают. Она старается не завидовать. Не в совместном просмотре фильмов дело, само собой. У них и без фильмов было всё хорошо - у них с Алексом - насколько возможно. Целых три месяца, пусть половина и прошла в дороге. Месяц в Гринуотере - уже хорошо. Лучше, чем ничего. Утро в Маунт Джулиет. Утро в Брентвуде - сколько получится. Нужно брать, сколько получится - сколько можешь. Жалеть о чём-то запрещено. Тем более, жалеть себя. Он же пришёл. Он же с ней. Он обещал не уходить - в который раз. Дальше уходить некуда - куда можно уйти из снов.
- Я не думаю, - медленно говорит Харпер, - что она тебя разлюбила. Тебя нельзя разлюбить. Просто... ты теперь пахнешь по-другому. Она привыкнет, - она вдруг замирает на секунду, слабо улыбаясь, берёт его руку в свои и кладёт на живот. - Чувствуешь? Толкаются. Ворочаются во сне.
Если она уйдёт - когда она уйдёт - если она уйдёт сегодня вместе с этими детьми, будут ли они расти в ней там, на той стороне, интересно. Или она так и будет носить их в себе вечность. Может быть, там всё продолжится как в зеркальном отражении. Может быть, там она родит и они будут расти. Там будет не страшно рожать, потому что она будет мёртвая и они будут мёртвые - ниже падать уже некуда. Её дети. Ей сказали, что в этот раз будут сразу резать и назначили дату - если не начнётся раньше запланированного. Резать будут поперёк, как положено - полумесяцем. Материнское - лунное - это правильно. Живот как большая луна. Они будут резать так, чтобы лучше заживало. Ей без разницы. Всё страшно - настолько страшно, что она равнодушна. Она уже умирала, в конце концов. Она прошла через это с Уоллис и ещё прошла через разное - хуже быть всё равно не может. Они снова толкаются: трое в одном теле - уже толпа. Им тесно. Сможет ли она их полюбить. Она не знала, полюбит ли Уоллис, но с Уоллис всё было интимнее, потому что они были наедине. Они были изолированы - она сама себя изолировала. Он ею не интересовался - он интересовался дочерью, только когда был пьян. Она почти не выходила из дома и первые полгода бродила сомнамбулой между детской и кухней. Может, она сама виновата, что он столько пропустил. Они столько упустили - он столько пропустил. Они столько упустили и никогда не наверстают. Сомнительное, наверное, удовольствие - навёрстывать упущенное с усталой беременной женщиной и младенцами. Его можно понять. Наверное. Его решение уйти. Кому, в общем-то, может быть интересно всё это сентиментально-родительское: класть ладони на живот. Её живот снова становится важнее, чем она сама. Даже для неё самой - естественный ход вещей. Самосохранение. Физиология. Она тихо вздыхает. Нужно успеть уйти. Нужно попрощаться с Уоллис. Будет ли честным забрать Уоллис с собой - если там дети продолжают расти, то ничего страшного не случится. Наверное. Будет ли Уоллис обижена на неё. Рано или поздно она всё равно возненавидит родителей - причины всегда найдутся. Это природа. Это страшно до равнодушия, - она неторопливо гладит его по волосам, слепо глядя в экран. Она больше не плачет.

+1

17

Космическое - глотка Майора Тома с облепленными остатками млечного пути миндалинами, это неземная ангина с температурой под шесть тысяч кельвинов. Он всегда хотел быть космонавтом, Брук. Это правда. Он не пытался, просто хотел - это необходимо, когда ты живешь в Канаде. Иметь какую-нибудь несбыточную, монументальную, вечную мечту. Перед тем, как упасть вниз - или вверх, - упасть прямо, стало быть, полететь, "летать" и "падать" - разница только в количестве сломанных костей, - Майор Том попросил передать жене слова о любви. Континентальные княжества Америки и Великобритании ответили: она знает.
(Он всегда трактовал это только так: чужие слова. Он, Майор Том, никогда ни в чем не уверен. Иначе он бы никуда не полетел)
Она знает.
Она слала письма, миссис Майор Том. Они путались в горячих и злых гривах комет, таяли в солнечном жаре, тлели, заткнутые за астероидные пояса, развоплощались от времени и влажности; до него дошло только два. К тому моменту, как первое оказалось в рукавице его скафандра, миссис Майор Том уже стала стара и слаба. Если бы он мог снять с себя шлем, он целовал бы шов, по которому прошелся ее язык - письмо было запечатано приветом и поцелуем. Он пытался, но не смог. Потом пришли ключи - мягко клюнули в стекло перед лицом. Он забыл их перед вылетом, оставил на крючке в прихожей. Миссис Майор Том очень боялась, что  когда Майор Том вернется на Землю, он не сможет попасть домой; он положил ключи в карман джинсов. Костюма, то есть. И закрыл молнию сверху - чтобы не потерять.
Одно письмо ничего не значило, но вскоре он выловил второе - шел метеоритный дождь, и оно едва не размокло под каплями. Второе письмо означало количество, второе письмо означало, что о нем помнят, хуже всего - второе письмо означало, что за ним последует хотя бы третье. Как минимум. И тогда он стал ждать, Майор Том. Летоисчисление в космосе сократилось до трех пунктов: молчание, первое письмо, второе, - и безвестность после, протяженная до другого конца вселенной, где она отражалась от зеркальных стен и сто двадцать тысяч световых лет спустя разила его точно в солнечное, лунное, звездное сплетение, туда, где в небольшом кожаном футляре он хранил буквы миссис Майор Том, ее фотографию и копию ее поцелуя, запаха и вкуса, застрявшего между губ. Он ждал и ждал. Миссис Майор Том была мертва уже двадцать шесть лет, и письма кончились - никто их больше не писал. Каждое утро, просыпаясь вниз головой между Ураном и Нептуном под оглушительную ритмику парада планет, он считал минуты строчками, выпадающими из кармана, где хранятся письма - строчки вились вокруг пальцев, как сигаретный дым, расплывались бегущей строкой перед стеклом скафандра. Он ждал новых. В ожидании он засыпал, скомкав себя внутри костюма, и под очередное, следующее за тем утро его будили триумфальные фанфары межпланетарного марша: тем он мыслил времена суток, времена года, столетия и миллениумы.
Он никогда не играл в космонавтов - в детстве он вообще не играл, ему не хватало терпения, он просто хаотически носился от стены к стене, как ебаная заряженная частица в коллайдере, надеясь, что когда-то весь этот энергетический залп обернется новой, самой пиздатой, самой справедливой и самой блестящей вселенной, удивительно, что когда-то ему удалось начать читать книги: прежде пришла музыка, авторитарный голос сверху, диктующий прямо в голову свои истории, пригвождающий к месту с такой силой, что нет возможности подумать о чем-то еще, как капкан или плотный человечий футляр, в принципе, еще тогда все было предрешено - таким голосом вскоре стал он сам, даже беспонтовая болтовня может провести сквозь космос или хотя бы Онтарио с грузом неотвеченных и неотправленных писем или хотя бы свежей древесины, ожидаемой на лесопилке на окраине Альберты, если была в его жизни одна нежность - та, с которой он выпутывал из хвостов комет эти письма, та, которой он забивал свой кислородный баллон на полпути к солнцу. Майор Том, в смысле. Майор Том. Алекс Брук тут не при чем. Он всего лишь мальчик, который с детства мечтал о пустоте.
Полна его, Алекса Брука, голова, полна им могила - какая бы ни была, даже если бы ей стала целая планета или хотя бы целая провинция, хотя бы целый город похоронил его собой, накрыв сверху, и хуй бы с ним, с городом, хуй с ней - с провинцией и планетой, им полны шкафы оставленного дома, оставленный дом непревзойденно полон сам собой. Полна его жена - в ней трепещут, как диковинные и трогательные насекомые, пара его кусков. Пьяная драка в подворотне, полной обыкновенных вечерних калгарских ублюдков: привычное дело. Подворотни не могут быть пустыми. Это противоестественно. Оно все противоестественно; он прикладывает ухо к животу и слушает. Сплетни. Маленькая утренняя беседа. Каждая минута полна осознанием смерти - время тянется с того вечера в Гринуотере, когда крыльцо сталось полно мертвыми лилийными головами, а лес - мертвыми людьми. Они, ломти выдернутого, добровольно отданного им мяса, уже готовы к разделке: холодильник Нестерса полон мороженной мертвечиной. Все полно. Здесь ничего не терпит пустоты - такова традиция воспитания Харпер Брук. Он наклоняется к краю дивана и сплевывает еще немного воды на ковер. Его сегодняшняя полнота утомительна. Под языком - речной песок.
С каждым световым годом, проведенным в пустоте, Майор Том забывал. Что такое кислород, как пользоваться телефоном. Зачем нужна одежда. Что такое любовь и что такое боль. Иногда он, оборачивая пуповину вокруг кулака, недолго вспоминал материнское тепло - солнце составило ему серьезную конкуренцию, и мать вскоре забылась, как и все остальное. - Там так хорошо, как в тебе, - шепчет он животу. - Я хочу домой, Харпер.
Миссис Майор Том умерла двадцать шесть лет назад. Двадцать шесть - хорошее число. Он не помнит времени. Время - это просто такое слово. - Я ничего не чувствую. Это плохо? Здесь. Я ничего не чувствую. От холода, наверное. Здесь неудобно чувствовать, милая. Я, кажется, потерял это... как ключи... я не помню. Оно осталось там. Вы такие теплые... не уходите, я вспомню, ладно? Когда согреюсь. Я вспомню. Я люблю тебя, - манифестация - спасение от невротического. Хорошо, что его нервная система уже не работает. Только потряхивает, - он тянет на себя плед, скрываясь под ним с головой. - Ты знаешь?

+1

18

- Я знаю, - отзывается Харпер. Конечно, она знает. Конечно, она тоже любит. Даже если его больше нет. Она вытаскивает из-за спины подушку и подкладывает ему под голову, неловко укладывается рядом, укрывшись краем пледа, и обвивает его обеими руками. Для тепла. - Как тебя можно согреть? Где твой дом?
Где его дом. Где её дом. Она чувствовала себя дома только, пожалуй, в Гринуотере - в Гринуотере не приходили мысли о том, что хочется домой. Дом был там. Где теперь его дом - там, на той стороне или здесь, рядом с ней. Он ненавидел Брентвуд. Значит, наверное, он хочет туда. Если там и правда так хорошо.
Она читала где-то - кажется, так принято считать у японцев. Если двое несчастных влюблённых совершают двойное самоубийство, то они перерождаются двойней - навсегда вместе с материнской утробы. Считаются ли самоубийства, совершённые в разное время, или обязательно нужно убивать себя в один день. Что насчёт душ - в какой момент они появляются - с момента зачатия или в момент рождения? Слишком много нюансов. Значит ли это, что она носит в себе какую-то несчастную пару, которым дали шанс воссоединиться в новой жизни. Можно ли предполагать, что она носит в себе их самих: Алекса и себя. Если она умрёт родами - если она настоит на естественных и не будет бороться - будет ли считаться это самоубийством. Детей, естественно, спасут, в этом она не сомневается. Он мёртв и она умрёт: выйдет ли так, что они буквально продолжатся в собственных детях, или им предстоит родиться в другое время в другом месте. Можно ли рождаться в прошлом или это срабатывает только с будущим. А что, если они останутся там - на той стороне, и никуда не переродятся. Совсем не обязательно перерождаться, если они будут вместе. Если предположить, что она родит саму себя и его - будут ли они помнить о том, кто они. Им, конечно, будут что-то рассказывать о родителях, правдивое и не очень - поймут ли они по рассказам. Хорошо, что он сжёг её старый дневник. Жаль, что не осталось других её дневников, но у неё, если она не уйдёт за ним сегодня, если он подождёт - если она сама сможет вытерпеть и дождаться - у неё будет время, чтобы написать всё, как было. Для Уоллис и для нерождённых - ей почему-то неловко называть их по именам, пока они не родились, но плод А и плод Б ещё хуже. Будет полный электричества мальчик и полная воды девочка. Будет Уоллис - есть и будет. Она сможет о них позаботиться, когда подрастёт, если Харпер не уйдёт сейчас, если не заберёт её с собой... Ася Вевилл забрала дочь с собой - единственное, что у неё было - чтобы оградить от токсичного влияния Теда. Харпер понимает. Если бы Элис Льюис была жива, Харпер поступила бы так же - вероятнее всего. Элис Льюис больше нет, опасности, следовательно, тоже, но как можно добровольно расстаться с Уоллис - она решит потом. Не сейчас. Есть немного времени. Пусть он немного поспит и согреется. Если у неё будет немного времени, то она со всем разберётся, всё организует, обо всём договорится. Сможет ли она всё это время смотреть на то, как он мёрзнет - это невыносимо; она обнимает его крепче и тепло дышит куда-то между шеей и плечом. Если у неё будет немного времени, она распорядится, чтобы её тоже сожгли и развеяли - Тим не откажет. Если откажет Тим, не откажет Эмили. Если она станет пылью, значит, будет шанс однажды перемешаться с пылью, которой стал он: где-нибудь под колёсами, или в облаке, да хоть на чьём-то телевизоре. Было бы очень хорошо. Может быть, она виновата, что он так тоскует по дому - может быть, стоило его похоронить как следует. Может быть, стоило высыпать его в яму на кладбище или закрыть в нише в колумбарии. Может быть, тогда ему было бы спокойнее и теплее. Может быть, если она носит в себе себя и его, то его дом теперь в ней самой. И её дом тоже. Вынужденное неудобство, двойственность, но это ненадолго. Если он дождётся - если она дотерпит - всё будет хорошо. Всё будет правильно, если они станут собственными детьми, и всё будет правильно, если они ими не станут. Главное, остаться вместе.
В нём больше нет жара. Нет электричества - остались, видимо, только последние случайные искры, разряды - гуляют по телу и поэтому он так дрожит. Может быть, только электричество в нём и осталось. Вода, как известно, хороший проводник. Когда он зашёл в воду, в реке Нор должны были всплыть все до единой рыбы. Мистер Глисон больше никогда ничего не поймает, потому что Алекс Брук присвоил всё себе - так уж повелось, не стоит обижаться. Всю воду, всех рыб, все подводные камни, весь битый лёд и все кувшинки - сложил ладони чашей, зачерпнул и проглотил. Он хочет домой - может быть, река Нор теперь его дом. Может быть, это он носит в себе дом, а не она.
- Я никуда не уйду, милый... только и ты не уходи, ладно? Пожалуйста. Тебе теплее? - она ласково сжимает его ладони в своих. Если в ней его дети, значит, она носит в себе часть его жара - часть его электричества. Значит, она должна быть теплее, чем раньше. Значит, она может вернуть ему хотя бы часть его тепла. - Может, ты и не терял... ну, то есть... - она мнётся, - я же прятала ключи. Может быть, они и сейчас где-то лежат - чувства. Мы полежим немного, ты согреешься и можно будет поискать, хочешь? Ты мне очень нужен, Алекс. Всегда. Где бы ты ни был. Где бы ни был дом - мы будем дома. Я всё сделаю. Только согрейся немного, ты такой холодный...

Отредактировано Harper Brooke (2017-10-16 19:10:56)

+1

19

Прочие женщины - чужие волосы в глотке, как в водосливе. У него нет друзей. Тогда, в кухне - в этой, но немного другой, - она была права: он один. И она одна. Их двое таких - одних. Оно, умытое до чистоты и лакун в местах естественного скопления грязи, лишено здоровой его мегаломании, шизофренического этого субъективного реализма, с девяти лет держащего его на плаву, а теперь утопившего в какой-то засранной провинциальной европейской луже: за углом ничего нет, потому что за углом ничего нет. Он отсутствует, а оно продолжает идти. Сокращаются мышцы, мнутся звуками глотки. Кто-то дает по газам. Кто-то дает, а кто-то берет, подвал полнится казенными оранжевыми банками, их не больше и не меньше, чем обычно - потому что ему безразлично, "ему", кому-то из них или повально всем. Соль жизни - ненависть, скорость и спирт. Спирт выдохся и иссохся на сахар, скорость лимитирована знаками по обоим сторонам дорог. Ненависти нет. Нет огня. Нет бунта. - Нет, послушай, - он нехотя, вяло протягивает руку к ее лицу и аккуратно укладывает ладонь на скулу. Глаза стеклянные, прозрачные. Полированные слезами, как птичий бок - хром и солярка. Вода пресная, вода соленая. Вода кислая. Вода тухлая. Вода - он титаническим усилием воли давит тошноту где-то у себя под кадыком, - горячая. Оно бурлит животно и бьет волнами за корму. Голова его - аквариум. Максимальная прозрачность, ил по черепным стенкам. По пальцам течет - кожа отдает сок. Река сварила его заживо. Слишком много любви. Как в книгах. Когда нетерпеливо листаешь страницы до следующей главы, потому что описание подзатянулось, а от плохой бумаги болят кончики пальцев. Предельное раздражение нервных окончаний приводит к кратковременному онемению, гипестезии, смерти. Так он себя успокаивает. Вообще-то он не беспокоится. Все ровно. Прохладно. Спокойно. Слишком много любви. Слишком много. Так много, что как будто даже и нет. Как неба - слишком много. Как воздуха - как будто даже и нет. Смерть - это неинтересно. Это скучно. Это пусто. Что может быть гнуснее собственного бесчувственного мяса? - какая на хуй разница. Его не волнует. Она прятала ключи. Он и есть ключ. Он спрятался сам, и она его не нашла.
Гараж теперь все время открыт: дома никого нет. Его выставили на продажу еще позавчера. То есть, завтра. Через две недели, но никто его не купит - в Брентвуде есть дома пристойней. Без залитых кухонь. Без мертвых спален. Без вымокших до остова диванов, без телевизоров, по которым идет никому не интересное кино. - Давай разведем костер, Харпер. Когда я согреюсь, мы сразу его потушим. Честное слово. Совсем ненадолго. Мне нужно совсем немного огня.
Огонь - дорога, не имеющая направления, которая разъезжается под горячим, текущим от жара колесом, огонь в грудной клетке, куда вошло слишком резко, быстро и холодно, огонь двойных фар, обрамленный сталью, обтекающая потом стрелка спидометра, руки, стесанные в мясо, горящие от боли - одну перчатку потерял, другую кому-то отдал, светофоры, фонари, огонь на конце потухающего между зубами окурка, если дать триста сходу, можно подавиться искрой и загореться изнутри - естественно, при предварительной основательной проспиртовке, естественно, он всегда играет по правилам, естественно, никаких правил нет, дорожное движение - дорожное стояние, пока он проезжает мимо и в одну секунду его нет, спина, закованная в чужую кожу, сгорела где-то у горизонта между солнцем и водонапорной башней, от ветра вверх взмывают юбки, бабы пялятся вслед и прожигают взглядом дыры чуть пониже поясницы.
Огонь: закономерное, естественное для живого и молодого мужчины физическое влечение ко всему, что к тому располагает - платья, груди, кольца на пальцах, женский голос или просто с полсотни кило тупого человеческого, податливого или злого, нежного кожей и горячего нутром, огонь - там, в кровеносных сосудах, огонь там, где стоило бы быть жизни и там, где того не предусмотрела природа, огненные рты и плывущие огненные взгляды, огонь выше, ниже, вместо ребер, простыни, расчерченные пеплом и гарью, огонь - результат трения: какой ты грубый, ты что, дурак? Да, блядь, я дурак, я самый настоящий дурак, живой, думающий, работоспособный идиот и, боже, посмотри, как я хорош собой. Разве нет?
- Да, только самую малость бледноват...
Огонь приходит где-то в середине мая и не отступает до конца августа: горят обочины, от них занимаются иссохшие поля, он любит лето - в нем теплая, горячая, раскаленная добела кровь, которая требует постоянного поддержания температуры, меньше одежды и больше влажной в плотном воздухе кожи, больше обнаженных рук, больше загорелых ног, выставленных на открытых террасах кафетериев как в картинных галереях, в последний раз Майк давал ему летний отпуск еще до свадьбы, прошлое лето он просидел в тюрьме, этого лета он не дождался и умер, и теперь ему так холодно. Так ебано, бесконечно холодно.
Огонь рождается на полке в книжном шкафу между его Стриндбергом и ее вечно молодыми феминистками, между Шекспиром и Вольтером, Гольдони и Гоцци - комедия дель арте имела обыкновение веселить его буквально до слез, как вообще можно попасть в такую дебильную ситуацию... любую, слезы высохли, веселье кончилось, - продолжается, подхватывая реки Лонгфелло, тягучие, густые, ниспадающие на страницы потоки аккуратных, выверенных до апострофов предложений, буквы выведены углем, дело времени - темнота прячется в темноте, оно дотлевает красным с белым две полные ночи, полные пригоршни еще горячего пепла он пускает по ноздре в прямом эфире и рассказывает местным о погоде непревзойденным, стерильным, умопомрачительным дактилем.
Огонь - мгновенно загорается лицо, идет от ушей к щекам, опадает к шее, женат на ней три года и все равно приходится краснеть, когда случайно застал за переодеванием, Уоллис деловитым жестом вставляет свои пальцы в его ладонь, чтобы вести ее ровно, надо нагибаться, совсем недавно он взял ее на руки в родильном отделении, и она была горячей, такой горячей, как будто ее объяло пламя, и от этого страшно - жарко, чудовищно, панически, горящие конфорки, она открывает рот и роняет одно, два, три слова, слова идут лесным пожаром дальше, и по струе бренди из бутылки, опрокинутой у крыльца, оно тянется к городу, пока не пожирает его целиком, цепь - слог - стихи в его кармане, бумага требует сушки, для этого нужен огонь, он будет так осторожен. Он будет так аккуратен, как никогда в жизни: никогда в жизни она не звала его отцом, никогда в жизни он не слышал стихов красивее, Харпер Брук - его любимый поэт, это книги, которые никогда не будут сожжены, дети в ней дают мощного тычка ему под ребра - таким жестом одергивают руку от огня, чтобы ненароком не обжечься. Огня нет. Нет повода для резких движений. В середине глотки сдает и сипнет странный, глухой, уродливый звук - это отлив. Вода опускается вниз.
Послушай.
Послушай, я люблю тебя, - это звучит так безразлично. На подоле дыры - износилось. Погасла иллюминация. Гласные тошнит, согласные скисли, как молоко.
Не надо ничего слушать... не надо... не надо. На дне такое давление - уши закладывает в первые пару секунд. Смерть приходит беззвучно. Она очень тихо ходит.
Не надо. - У меня больше нет дома, - мягко шепчет он, уставившись прямо в ее глаза. Прозрачные. Стеклянные. Птичий бок. - Я его убил. У нас больше нет дома. Теперь можно жить где угодно. Только не здесь. Здесь плохо. Харпер. Здесь холодно. Здесь плохо. Здесь плохо, - в голове плывет - больше в ней делать нечего, столько воды, - как тогда, в переезд из Саскачевана в Вашингтон. Если поднимется температура, будет сносно - потеплеет. Может ли подняться температура у того, кто недавно умер. Может быть, по инерции, - лихорадка продолжается. - Здесь холодно и плохо. Так плохо. Я не хочу здесь оставаться, не хочу отдавать тебя им. Всем. Им всем. Не хочу, чтобы они на тебя смотрели. Все эти люди, которые к тебе ходят. Чтобы они видели тебя... моих детей. Трогали. Чтобы они на тебя смотрели... не хочу. Я хочу тебя защитить. От них. Понимаешь? - свободной рукой он забирает волосы со лба и притягивает ее к себе за плечи. - Я не хочу, чтобы они тебя украли, никогда их не слушай, они все меня... ненавидят... ненавидели... поэтому они будут пытаться, но ты, Харпер, послушай, я хочу... - лицо его незначительно кривится, и все становится куда спокойнее. Разом. Как по щелчку.
Он ничего не хочет.
Он ни в чем не нуждается.
Он умер. Она его сожгла. Зачем?
Он облажался, кажется. Он так замерз и так устал.
Бедная, бедная, бедная Харпер. Бедная мормонка.
- Я хочу... я хочу спать, - бесцветно сообщает он и тут же прикрывает глаза. Ее дыхание согревает его лицо.

Отредактировано Alex Brooke (2017-10-17 00:50:45)

+1

20

Они ненавязчиво намекают, что ей нужна терапия. Они говорят: нужно об этом разговаривать, нельзя держать всё в себе. Они говорят, что она должна это пережить ради себя и ради детей. Они говорят, что она такая не первая и не последняя и приводят в пример какие-то полузнакомые имена. Они говорят, у неё травма, но не уточняют, и она знает, о чём они думают: травма - убийство её матери, травма - похищение, в которое они охотно поверили, потому что правда вызовет слишком много неудобных вопросов, а мертвецу уже нет дела до обвинений, травма - он увёз её очень далеко и убил себя. Она молчит. Она не хочет с ним расставаться - она носит своё горе в себе, она укачивает его на руках, как ребёнка. Горе - память. У неё и так мало чего осталось. Ничего другого, ничего нового ей больше не нужно; она всегда была жадной - теперь жадна только до него. До недостижимого. Большей жадности нельзя и представить: она хочет всё. Всё - это он.
Здесь плохо. Плохо в любом "здесь", где его нет или где ему плохо.
Всё хорошее, что у неё было - всё связано с ним, всё ему принадлежит. Вся её радость. До него не было ничего. После него не осталось ничего. Пустота, вялое течение у самого дна - к лету стоячая вода зацветёт и протухнет. Так ей и надо. Хорошее - отрезок между двумя точками на карте, чуть больше тысячи оборотов часовой стрелки на кухонной стене: майский вечер в Канаде и мартовское утро в Ирландии, почти четыре года, между одной пятой и четвертью её жизни - довольно много, грех жаловаться. Две даты на надгробии - могила для двоих и ещё для одной и ещё для двоих. Массовое захоронение. Семейное. Точечный удар молнии в маленький запущенный дом, обнесённый забором из рабицы: забор нужен для того, чтобы больше никого не задело, и всё равно через сетку расплескалась вода, разлетелся пепел до самого порога дома в Брентвуде. Крохотное наводнение для одного, индивидуальное, очень интимное - речная вода в его лёгких, лишняя пинта: обычно он знает свою меру, но на этот раз перебрал и не смог вовремя вернуться домой - пришлось на два месяца остаться в реке. Наводнение для одного, но захлебнулись все. Она была полна водой, теперь водой полон он.
Всё хорошее, всё, что она любила: стихи, дороги, ветер, поцелуи, тепло, - всё ушло с ним. Здесь плохо. Он говорит правду.
Здесь плохо - где угодно. Бессонница прячется под кружевными салфетками. Страх - двери, лишённые замков, приглушённый коврами едва уловимый звук шагов. Тоска царапает окна еловыми ветками, стелется под потолком паром из кипящего чайника. Усталость - аккуратные закладки между страниц, лавандовые саше на полках с одеждой. Бессилие - пыль по углам, забытые чашки с недопитым чаем, стопка нераспечатанных писем, мокрый след на полу в ванной. Горечь - пустые, бессмысленные слова утешения: если бы можно было его вернуть словами, она бы не замолкала ни на минуту, но какой от этого толк. Слова не достигают своей цели. Стихов больше нет - закончились. Тупое, вялое оцепенение, упадок, распад: перегорают лампочки, выкипает молоко, копятся пропущенные звонки. Иногда она делает вид, что никого нет дома: комната Уоллис выходит на задний двор. Они обходят дом и заглядывают в окна. Соседи видят, но не звонят в 911: они всё знают. О, естественно, они всё знают. Все всё знают. У Тревора есть ключи и он просит Харпер не вынуждать его ими воспользоваться, потому что они все за неё беспокоятся. Она молчит. То, что "после", мало отличается от того, что было "до". Тогда тоже было плохо, пусть в Арбор Лейке и царила идеальная чистота. Тогда тоже было тоскливо и страшно. Тогда тоже было бессилие. Тогда она тоже существовала, замерев в ожидании - вот, дождалась. Теперь она ждёт, когда всё закончится - безучастно.
Зачем её защищать, от кого её защищать - никого нет. Они приходят и уходят, заполняют собой время, что-то говорят, но всё как во сне. Они его не ненавидят. Кое-кто его любит: Майк любит, Тим любит, и Молли - разве стали бы они приходить, если бы его не было. В смысле, если бы он не был когда-то. Она не знает, поверили ли они в официальную версию - в то, что придумали Тревор и Эндрю, но они приходят ради его памяти, а не ради неё самой. Никто её у него не отберёт, потому что ей, кроме него, никто не нужен и ничего не нужно. Мало ли что они говорят - она не забудет.
Инструкции из полузабытого женского журнала "Хизер": что делать, если твой муж покончил с собой, а потом вернулся. Что делать, если ему холодно или хочется спать.
Если бы Харпер вела колонку с женскими советами, все советы и инструкции состояли бы из одного пункта: быть с ним.
Наверное, из Харпер Брук не получилось бы хорошего редактора женского журнала. Всё-таки дело Харпер Брук - литература.
Что бы сделала миссис Рэмзи, если бы мистер Рэмзи умер раньше неё. Миссис Рэмзи повезло больше, чем Харпер Брук.
Харпер Брук повезло больше, чем миссис Рэмзи: он всё-таки её увёз. Алекс.
Когда Харпер Брук спорила с офицершами из Манитобы, она была права: какой смысл уезжать из этого города без него.
Его не стало и она вернулась.
Он снова с ней и снова есть смысл уехать. Уйти. Она давно научилась быстро собираться.
Её, в сущности, ничего здесь не держит.
- Я разожгу камин, - тихо говорит Харпер и целует его в лоб. - Или, если хочешь, разведём костёр на заднем дворе, - что подумают соседи: Харпер Брук овдовела в двадцать два и сошла с ума. Разжигает огонь тёплым майским утром. Какое ей дело, что они подумают. - Спи, милый. Я прогоню всех, если ты не хочешь, чтобы они приходили. Я буду с тобой. Где угодно - где ты захочешь. Где тебе будет хорошо. Я приехала в Манитобу, чтобы забрать тебя, я уехала тогда за тобой из города - и сейчас останусь с тобой. Где угодно.

+1

21

О мертвых - только хорошо. Действует ли это правило в обратную сторону? - избранные места из мемуаров, часть первая и окончательная (следует сказать "бесповоротная", но разве после первой смерти не может случиться перипетия? Он-то читал Аристотеля. Он же не совсем идиот): светлая память, они говорят, - это пожелание на тот свет. Что с вами будет, если вас забудут собственные мертвецы?
Это самая первая нежность на земле. На Земле. Он не осознает ее головой, но чувствует в пальцах, как будто вернулся кровоток. Оно бьет искрами, рвет изнутри сосудистую сетку проводов. Оно питает всю вселенную разом: никто не видел, какие у звезд задницы, потому что на пояснице у каждой по выключателю. Он в курсе. Он летал порядком. Порядком он сделал: имело смысл. Он поступил бесчестно и поступил правильно. Это ясно - он читает ее голову, как слушает, бывает, музыку: голосовой диктат, деспотизм информации, насильственно вталкиваемой прямо в переносицу. Он улыбается, кажется. Это жест, который выходит сам собой. Автоматически. Мышечная память. Он сделал все, чтобы избежать ее смерти: проебал роды, разрядил ружье в асфальт, умер сам чуть пораньше, чем надо. Это противоестественно - единица следует за нулем, две двойки в кадре, дальше двух он считать не умеет. Ему и незачем. В нем курсирует грязь. Кровь его. Льюис была права тогда. Льюис всегда была права - это материнское, инстинктивное, которое не имеет никакого отношения к тому, какая она была по сути мразь. Рефлекс, принуждающий к защите потомства. Гиперопеке, в которой "гипер" - это такое слово-извинение, заведомое выслуживание перед окружающими, как это всегда и было заведено в Арбор Лейке. Льюис просто хотела, чтобы все были живы. Все было бы, возможно, нормально, если бы ее дочь не пришла тогда в бар с двусмысленным названием. Джойс был алкоголиком. Десять лет - всего-то разницы. Вот месяц - это серьезно. Непреодолимая пропасть.
Что бы он сделал?
Если бы приехал тогда, а она лежала бы там мертвая и вспоротая, как... ну... как он сам.
Что бы он сделал, если бы она просто однажды не проснулась. Это было бы так неловко. В смысле - иррационально. В смысле, глупо прыгать со второго этажа. Однажды Майк заебал его настолько, что он вышел с работы через окно. И ничего, живой. Ну, то есть...
Порядком он сделал: он брал в рот ее кровь и научил ее, что это правильно, он дарил стеклянные цветы ее матери. Он целовал ей руки украдкой, пока никто не видит, пока она делала вид, что спит - он знал, что она делает вид, - она не знала, что он знает, - он позволял: острые пальцы - птичьи крылья, мелкий шрам на ребре ладони, место, оставленное под его обручальное кольцо. Он давился ее водопадами насмерть, но брал еще. Хотел еще - всегда. Искал еще - не находил - иногда, недоспав, переворачивал вверх дном весь дом в поисках очков, которые держал в руках: такого рода поиски. Бесплодные. Бесплотные - прочие женщины не имеют мяса и веса. Не имеют тяжести. Не имеют костей и жгучих краями углов, оставляющих следы на коже - у него тоже иногда бывают синяки. Просто так, ниоткуда. Хоть он и не девочка. Не Харпер Брук - синий пунктир по краю чулок, бедра, от чужих взглядов укутанные в юбку чуть ниже колена (она так никогда и не догадалась, Льюис-мать: откуда ей знать, ее бедра всегда были девственными и холодными, как мертвая рыба). Ноги. Туфли. Он знает про эту коробку, конечно. Теперь-то. И что с того?
Ее слюна, ее болотные испарения. Мадам Льюис - неописуемый урод. Собственничество - человечий бич. Нет никакой свободы - как нет бога, Шекспира, эволюции, красивых имен в городе Калгари (не осталось). Как нет пользы от сельдерея в обед, нет Австралии или смерти. Как нет его, Брука, в этом городе, в этой стране, в этом космосе. Как Льюис не зря отпирала двери, так и дочь ее не зря прятала ключи. Он всегда находил. Практически. В трех случаях из двенадцати. Может, чуть чаще. - Харпер Брук, - он расчесывает ее волосы - пропускает сквозь пальцы. Пряди влажнеют. Незначительно. Он чуть согрелся. - Они украдут тебя, украдут ее, украдут их обоих. Если ты продолжишь молчать. Они любят, когда ты говоришь... просто так... потому что это нормально - говорить... и эти освежители воздуха... с запахом озера... в домах возле озера... которое воняет рыбой, Харпер Брук, верхний ящик письменного стола твоего... - он кривится. Это тоже остаточное. - Твоего отца. Не хватает твоей подписи... и все... за всех троих. Конечно, он обезопасил себя... их всех... Уолл - такая красивая девочка, она так на тебя похожа. Они мстят... за то, что я тебя спиздил... я сделаю это снова, Харпер Брук, если ты мне разрешишь... я теперь всегда буду просить у тебя разрешения, - он жмурится на мгновение и прижимается холодной щекой к ее плечу. Там, внутри, бьется трижды и горячо - маршевая структура, систематизация мысли. Так легче, естественно. Очень просто терять мысли, когда у тебя не работает сердце. - Когда ты будешь такой слабой, такой усталой... когда тебе будет хотеться спать так, как хочется мне... и меня снова не будет рядом, некому будет бить бутылки и орать на них матом, пойми, милая, хорошая, девочка, люди никогда не меняются... просто проговариваются... случайно... о правде. Они так хотели девочку, маленькую, послушную девочку, это не только она... он тоже, он не мог терпеть, он думал так же, как и она... понимаешь, о чем я? Ты не терпела и ушла... тогда, сняла эти туфли, такая храбрая Харпер Брук, а он ничего не терпел... он был доволен. Они были заодно. Всегда... и теперь. Как мы с тобой. Они ненавидят нас, а мы ненавидим их, но это ничего... я просто не хочу, чтобы тебя украли. Я не хочу, чтобы они распоряжались моими детьми... и тобой... чтобы тебе было так одиноко. Так холодно. Мне без тебя так скучно. Я не хочу тебя возвращать... понимаешь. Задние дворы - это слишком красиво. Харпер Брук. Слишком красиво. И все это... так просто. Я несу за тебя ответственность. Теперь. Возьми спички на кухне, милая... и неси свои бумаги. Все свои слова. Все рисунки Уолл... мой дневник. Твой дневник. Хорошо?
Дом надо прогреть. Здесь давно никто не жил.

+1

22

Его лицо в её ладонях - так близко, почти вплотную, глаза в глаза. Родной, милый, - оглаживает скулы большими пальцами. Нежность в ней зашкаливает, встаёт комом в горле - только бы не заплакать снова. Он не любит, когда она плачет.
- Какая подпись? - она хмурится. Никто её не украдёт. Кому она нужна, кроме него. Даже самой себе не очень-то и нужна. Какой в ней без него смысл. Кому, кроме неё, нужны её дети. Кроме них двоих. - Я разрешаю... Хорошо, милый. Хорошо. Сейчас.
Она целует его несколько раз подряд и неловко поднимается: приходится для опоры ухватиться за спинку дивана. Стала неповоротливой, занимает слишком много места, - тихо вздыхает и поправляет плед. Может, он и прав. Горящие книги в Оукридже в прошлый раз их согрели. Дали достаточно света, чтобы снова друг друга увидеть - по-настоящему.
- Пора вставать? - Уоллис сонно приоткрывает тёмный глаз под сеткой из спутанных волос. Один. Харпер отрицательно качает головой: спи, и веки плавно смыкаются - нежные, полупрозрачные, с красноватыми прожилками: цветочные лепестки. Харпер проводит ладонью по светлой голове, целует висок - в виске бьётся горячее. Его жаркая кровь. Подтыкает одеяло. Он заходил к дочери - он оставил ей подарок: камни, которые утянули его на дно. Уже высохли и потускнели, но всё равно холодные; она осторожно трогает каждый по очереди, бездумно пересчитывает. Камни для розария - нанизывать, перемежая конфетами, оторванными кукольными головами и колокольчиками. Подарок к трёхлетию. Это семейная традиция - дарить смерти ко дню рождения. Славная, хорошая девочка Уоллис, самая красивая - он прав. Она и на него похожа, не только на неё. На кого будут похожи дети, которых она носит. На кого были бы похожи, будь у них шанс. Ей хотелось бы, чтобы на него. Она собирает рисунки Уоллис - абстрактный экспрессионизм цветными мелками, перепачканными в краске неловкими пальчиками. Буйство души у неё в отца: листа бумаги обычно не хватает и линия продолжается по поверхности стола, по стене - стены останутся такими, она решила. Она так решила: Уоллис сможет делать в своей комнате и со своей комнатой всё, что захочет. Даже если её дочь вдруг полюбит розовый цвет - скорее всего, в младшей школе это будет неизбежно. Это не важно. Не важно, дорастёт ли она до школы. Никто никогда не будет выламывать замки и подслушивать под дверью. Никто не ограничит её свободу.
По всему полу лужи: по пути в спальню она поскальзывается и хватается за стену, чтобы устоять. Подбирает рассыпавшиеся рисунки - часть успела намокнуть. Жалко. Сколько ирландской воды он принёс с собой, на себе, в себе с той стороны. Будет глупо упасть сейчас. Ждёт ли он её - тревожно. Вдруг исчез. Вдруг она поскользнётся, упадёт и проснётся на кухне, или в своей кровати, или на полу возле своей кровати. Его половину кровати теперь занимает собака Зигги, иногда - Уоллис, иногда - книги и бумаги. В спальне теперь всегда исключительно тихо. Нужно торопиться: она собирает всё, что есть на столе, не глядя. Черновики, распечатанные статьи с правками, эссе - свои слова и чужие вперемешку. Своих слов у неё не осталось: нет стихов, нет больше дневников. Есть его слова - его дневник с парой хаотично исписанных страниц: нужно купить Харпер пальто. Зачем ей пальто, - она тогда подумала. Его и сейчас не нужно. Посреди страницы расплывшееся пятно - капнуло тогда с волос. Тогда она была полна. Даже счастлива - ещё минут на сорок вперёд. Везде вода, всегда вода. На столе забытый стакан, воды чуть меньше половины. Её старый ежедневник со списками дел - все страницы аккуратно исписаны, только декабрь пустой, потому что она уехала. Её новый ежедневник: исписано несколько страниц с середины апреля, вяло, вразброс - случайные слова, автоматическое, бездумное, - вернулось, когда она вернулась к работе. Бессмысленное. Аурелия Плат говорила, что первый дневник её дочери был в датированном ежедневнике и ей катастрофически не хватало страницы на день - столько ей нужно было сказать. Элис Льюис любила рассказывать что-то подобное: дети нужны, чтобы ими хвалиться. Дети, которые всегда недостаточно хороши. Харпер говорить нечего - остались только списки дел и покупок. Её стихи - перекладывал ли кто-то списки дел в стихи. Наверняка перекладывал. Она читала об одной молодой поэтессе, которая придумала себе собственную переписку с Секстон и переписала всё с экрана мессенджера - такие стихи. Такая форма. Тоже строчки. Это всё, впрочем, не имеет никакого значения - есть дела поважнее. Алекс ждёт внизу. Она на это надеется. В ящиках стола нашлось ещё несколько черновиков - вроде бы всё. Остатки идентичности, которые можно сжечь. Осторожно спускается вниз, аккуратно прижимая к себе стопку бумаги, водружает сверху коробок спичек, робко замирает в дверях гостиной: облегчение - не ушёл. На месте. Ей становится удивительно спокойно: спокойно, что все в сборе, спокойно, потому что скоро всё исчезнет и беспокоиться будет не о чем. Бумага такая хрупкая - как можно доверять ей свои мысли, как можно хранить на ней слова. И почему она раньше об этом не думала. Бумага хрупкая, и это, вероятно, освобождает от ответственности: слишком долго пришлось бы думать, прежде чем высекать что-то на камне. Можно носить слова в себе. В крайнем случае - вырезать на себе. Было бы что носить - ей больше не у кого красть слова, да и нет смысла - куда их складывать после, в чьи карманы прятать. Может быть, в карманах его куртки было столько слов, что они и утянули его на дно - не камни. Не камни, которые он принёс в подарок дочери.
- Принесла, - она тихо замирает у дивана. - Ты не спишь?

Отредактировано Harper Brooke (Вчера 16:12:24)

0

23

Брехт - единственный, кого он кидал в огонь с сожалением. МТВ подскажет должный зонг: ангельские приключения быстро надоедают. Экранов тут и так полно. Джаггер. Какая пошлость. Как это кстати.
Единственные часы комнаты показывают стрелки. На улице погода, небо - воздушное, трава растет и далее, окна существуют в существующих домах, настроение - присутствует. Температура - какая-то. Часом позже совершенно неожиданно прямо над Брукфилд плейс - естественно, - соберется гроза. Она пройдет по всем громоотводам, как когда-то по крышам шел Чаплин в погоне за собственным ребенком, коннотация неизменно комическая, некрореализм - это просто такое течение крови, называть кино "немым" - оскорбительно, он любит оскорблять, но не любит обид. Не любит сора и ссор, беспонтовых выяснений отношений, которые никогда ни к чему не приводят. Он думал по малолетству: ну разве, блядь, нельзя сделать все нормально. Хоть раз в жизни. Как можно ложиться спать, если только что посрался с женой. Мять ебалом подушку в этом ощущении повсеместного недовольства, зная, что кто-то в доме огорчен. На хуй надо постоянно орать. Если взял - терпи. Седлай. Дрессируй и поддавайся дрессировке. Кино не немое, это вы все, суки, оглохли. Это вы не умеете слушать. Это вам нужен безостановочный пиздеж, это вы придумали радио и письменность, это вы придумали этикет и классические мужские костюмы, правила дорожного движения и огнетушители. Все должно быть безопасно. Освежители воздуха, освежители воздуха, освежители воздуха. Кришнамурти. В каждом доме вместо Библии следует держать собрание сочинений Ионеско. В качестве молитвенника, поваренной книги, медицинского справочника, сонника и толкового словаря.
1. Стоит иметь в виду, что пожарный уже нажал на дверной звонок.
2. Стоит иметь в виду, что это может быть чужая дверь.
3. Стоит иметь в виду, что это может быть и ваша.
4. Будьте осторожны со спичками, книгами, конфорками и женщинами. Не дарите детям зажигалок. Не пейте больше трех стопок подряд. Проверьте бензобак. Перекройте газ. Не носите синтетики. Займитесь йогой. Избегайте холериков. Принимайте жаропонижающие.
5. Это не поможет.
6. Ничего не поможет.
7. Дин-дон.
8. Кто там?
9. Харпер, открой, пожалуйста, я случайно уронил ключи в канализационную решетку. Там, у дома Марго. Можешь сама посмотреть, они там повисли, и я не могу их достать. Я не вру, честное слово. И я вообще не пил. Я с работы вышел и сразу домой. Блядь, ну это правда, я просто притомился и медленно шел. Еще пару знакомых встретил, поговорили немного. И все. Они там до сих пор висят. Я тебе отвечаю. Пойди с утра и посмотри. Так сложно что ли просто дверь открыть. Я очень тихо зайду, лягу в гостиной, Харпер, пусти домой, я же тут околею на хуй. Харпер. Ну открой.
(Дверь открывается)
(Сирены)
("Распахнутый гараж и машины, как гигантские ящеры, выбегающие на зрителя")
Тебе приснилось, милая.
- Смотри, - он встряхивает головой, чтобы волосы не лезли в лицо, и тычет пальцем в белый лист, в углу которого остался один-единственный отпечаток пальца - Уоллис влезла в красную краску и взяла другой, чтобы не портить себе композицию. - Это мы с тобой. Какой красивый портрет. Пузо прямо как у тебя. Очень похоже.
Лицо девичье, рот презрительный. Чувство зарождается сообразно душевному искривлению: ты смотришь на это и думаешь, что оно будет твоим, в ином случае - оно будет оскорблено (он любит это, оскорблять). Собственничества в нем нет - откуда взяться ему там, где нет вообще понятия собственности. "Твое", "мое", "ваше", "наше" - предельная человеческая неуверенность. Боль, возможно, сердечная. Возможно - головная. Есть какое-то чужое - это чужое всегда можно обоссать, обплевать, сломать или разбить, какое-то общее - оно вообще не провоцирует интереса. Есть живое - вне всяких категорий. Есть его жена. "Его" "жена". Артикулировано, выяснено, припечатано. Обвенчано. Пережито. Сожрано и выблевано. Что за ебаный вещизм. Льюисовские замашки, извечное Арбор Лейк-реноме. Они болтали о бабах - кажется, ни о чем больше они никогда и не болтали, - это пиздеж, естественно: они часами разговаривали о космосе, о музыке, о войнах и о мировом океане, о государственных границах, о свободе, полной, безотносительной, стирающей любые физические и лингвистические барьеры, а потом Джонни начал писать для прессы, которую они ненавидели, потом Джорджи уехал на Аляску, которую они ебали в рот, потом - раньше всех, - он женился на женщине и оказался заперт в собственном доме, они болтали о бабах, так, мелко, набор черт и единственная отличительная особенность, как у маски дель арте, о ней он старался не говорить. Нечего было о ней говорить. Незачем было о ней говорить. Это было суеверное, осторожное с запасом - как бы не спугнуть. Вдруг в своей аккуратной спальне своего аккуратного дома под четвертый бокал пива в Даунтауне она проснется и расслышит все сквозь свои тонкие стены: как ресницы, пальцы-птицы, хрупкие лодыжки и трепетное это, стальное нутро плоско и пошло звучат наряженными в буквы, низведенными до примитивного языкового знака. Развенчанными до человеческой анатомии и психологии, расшифровываемой через канадские холода и недавно перечитанного Джонни Фрейда. Он обронил о ней пару слов и старался далее не использовать их в разговорах - больше никогда, с ними, вслух, - это были его новоприобретенные нервные точки, как диатез или злокачественные опухоли, каждый раз - в новом месте, каждый раз - новые.
Это происходило ненароком:
- Она, понимаешь, - его буквально физически корчило от вульгарности формулировок. - Это как все время быть пьяным, но с утра никогда не блевать.
(Они были оскорблены, и он был рад, он любит это - оскорблять)
Как выйти с утра из полицейского участка и сжечь его на хуй. Просто весь. Одним взмахом руки. Одним взглядом. Самопроизвольное возгорание власти. Дождаться, пока прогорит - ждать сутки, трое, неделю, - лечь абсолютно голым в теплый пепел и заниматься любовью с женщиной с прозрачными глазами до тех пор, пока не перестанет гореть солнце. Где-то обязательно должно гореть, - все очень удобно, спичек не было, спички есть, есть сигареты, он садится и закуривает медленно, спокойно, глубоко, со вкусом, уложив ладонь на ее колено. Полукруг по часовой и против - часы показывают стрелки. Времени нет, но время есть, но времени нет, - только пластик и цифры, - он поднимает глаза к потолку. Уоллис, завернувшись в одеяло, пересчитывает камни на ковре и вот-вот спустится вниз, чтобы въебать ему за тот, который остался в кармане джинс.
- Я ее никогда не видел, - никто ее не видел. Она была ведьмой, она была проклята. Она была невидимой, ее вели слепые, как на той картине. Он просто отошел отлить. Ничего не произошло. Оно длится и дальше - Уоллис спускается по лестнице, встает в проходе, хмуро уставившись в спинку дивана. Обыкновенно спросонья она даже не может сказать, как ее зовут. Он оборачивается и смотрит долго. - Пуговица, - Пуговица медленно шаркает по полу и деловито усаживается к нему на руки, притянув колени к груди. Они не могут понять, как это - никогда не видеть женщину. Они не любят загадок. Игра в контронимы была невыносимой. - Смотри, что могу, - это как ездить на велосипеде. Или любить Харпер Брук. Навык никогда не забывается.
Он выдирает лист из ее дневника - эта умопомрачительная, раздражающая до сведенных скул каллиграфия, - обрывает по краю. - Помнишь Эшли... такого бритого... это он меня научил, Пуговица, - его пальцы не расположены к мелкой моторике. Иногда ему было лень даже застегивать пуговицы на рубашке. Он сказал: это антистресс. Еще одно слово, придуманное теми, кто считает, что кино бывает немым. Антистресс. Лучше спать, меньше вешаться. Он чуть коней не двинул, пока учился. Пару раз огреб от надсмотрщиков. Пару раз - от сокамерников. К концу второго месяца начало выходить более-менее сносно. - Такой ромб... и теперь отгибаешь... это вроде как лепестки... Харпер Брук, они же никогда не были живыми, так что их нельзя... ну... назвать мертвыми. Тебе нравятся такие цветы? - он крутит в пальцах вялую мятую лилию, отпечаток уоллисова пальца на лепестке - как родимое пятно. Уоллис морщит сонное лицо, мнет бутон, нюхает сердцевину - это чернильные цветы, цветы всех слов. Цветы, которые не вянут. Он держит сигарету на вытянутой руке. - А теперь спички, Пуговица, но тут то же правило, вспомни, пожалуйста... Харпер, покажи, - Брук отворачивает лицо и ловит ее, Харпер, рот своим. На мгновение кажется, что стало теплее. Много теплее. - Смотреть, но не трогать, поняла? Если потрогаешь, то все кончится.
Он подносит лилию к огню. Она занимается почти сразу.

+1


Вы здесь » Irish Republic » Альтернатива » examination at the womb-door